- Чёрный ящик
- Бехтерев: страницы жизни
- Книга о вкусной и здоровой жизни
- Книга странствий
- Гарики из Атлантиды
- Штрихи к портрету (часть первая)
- Штрихи к портрету (часть вторая)
- Прогулки вокруг барака
- Проза
- Необходимое предисловие
- Слегка про всех и про бабушку Любу
- Цветы жизни в нашем огороде
- Годы, собаки, жизнь
- Подлинно литературным мемуар
- Трактат о разности ума
- Да, были люди в наше время
- Заметки на полях воспоминаний
- Есть женщины в русских селеньях
- Кое-что о десятой музе
- О людях хороших
- Сократ, который был самим собой
- Праведное вдохновение жулика
- Клочки и обрывки
- Немного об искусстве выживать
- День отъезда, день приезда - один день
- Ненужное послесловие
Бывал обманут сердцем я, / Бывал обманут и рассудком, / Но никогда еще друзья, / Обманут не был я желудком. /
Признаться каждый должен в том, / Любовник, иль поэт, иль воин, / Лишь беззаботный гастроном / Названья мудрого достоин.
Е. Баратынский
Отношения с городами, как и с людьми, складываются по-разному: к одним проникаешься симпатией сразу, с другими процесс сближения занимает многие годы. С кем-то со временем отношения развиваются, углубляются, к другому - остываешь. А то, бывает, встретишься после перерыва, и поговорить не о чем - перед тобой чужой, скучный человек (место). Так ли, иначе ли, а Венеция - это единственный в мире город, знакомство с которым происходит мгновенно, а любовь - с первого взгляда и на всю жизнь. Чтобы полюбить Брюгге - нужно несколько часов, чтобы полюбить Париж - хотя бы несколько дней, Рим - несколько месяцев. Полюбить Тель-Авив взяло у меня 15 лет. Для того, чтобы влюбиться в Венецию, нужно несколько секунд. И совершенно неважно, сколько времени продлится твой роман - один день или много лет, - счастье гарантировано вне зависимости от срока. Ритм колышущейся в каналах воды организует не только физическое пространство города: светлый полумесяц отраженного в воде неба клавесинными арпеджио переливается в музыке Вивальди и Альбиони, серебряными и золотистыми бликами вспыхивает в тяжелых складках драпировок Веронезе и Тинторетто, легким узором белых наличников и арочек пробегает по красным фасадам.
Опыт не улучшил никого; те, кого улучшил, -
врут безбожно;
опыт - это знание того,
что уже исправить невозможно.
В Венецию мы приехали из Парижа. Почти весь 1987 год я провел в этом городе, отношения с которым у меня были достаточно напряженными по моей (я отдавал себе в этом отчет) вине. Они не сложились раньше, еще в самолете, когда, впервые в жизни подлетая к Парижу, я смотрел на рассыпанные внизу огни. Внезапно мое радостное ожидание встречи с легендарн городом испарилось, уступив место тяжелой, мрачной обиде. Боже, как в юности мечтал я об этом городе! Я до сих пор помню приснившийся мне, четырнадцатилетнему подростку сон, будто ночью я иду по мощеной булыжниками темной, ничем чем не примечательной улице. Сжатая безликими, серыми, трех- и четырехэтажными домами улица круто уходит вверх.
Теперь я понимаю очень ясно
и чувствую, и вижу очень зримо:
неважно, что мгновение
прекрасно,
а важно, что оно неповторимо.
Моросит дождь. И сегодня, спустя почти сорок лет, я помню поднимающееся от ступней ног к сердцу, кружащее голову тушение счастья: я ступаю по булыжникам Парижа!
Запах мокрого парижского асфальта наполнял мои ноздри, когда я читал стихи Аполлинера "Под мостом Мирабо тихо Сена течет..." Звонкий цокот копыт маленькой козочки мешался со смехом Гавроша, звоном шпаг на площади Вогезов, ревом ворвавшейся в Консьержери толпы, и я зажимал уши, чтобы не слышать: "Париж слишком мал для тех, кто любит так, как мы..." (Из фильма М. Карне и Ж. Превера "Дети райка").
Нам, конечно, уйти суждено,
исчерпав этой жизни рутину,
но, закончив земное кино,
мы меняем лишь зал и картину.
Все эти зрительные, звуковые и обонятельные галлюцинации, вся тоска и ностальгия по городу, который я знал наизусть и в котором никогда не бывал, однажды нашли свое совершенное воплощение в жемчужно-сером сиянии экрана кинотеатра "Кинематограф" на Большом проспекте Васильевского острова. Да, конечно, в фильме начала 30-х годов "Набережная туманов" действие происходит в другом городе, кажется в Гавре. Но разве это имело значение? Нежное, светлое лицо с высокими, поднятыми к вискам, как два лепестка королевской лилии, скулами и серыми, мерцающими под росчерками тонких бровей глазами, было лицом Парижа.
Ей, Мишель Морган, было семнадцать, столько же, сколько и мне, лет, и это был ее первый фильм. В ее голосе легкий шелест листвы Булонского леса сплетался со звуками аккордеона, медленным плеском ночной Сены и шуршанием шин по бульвару Распай. Ее дыхание пахло земляникой, фиалками и свежим багетом, который покупают в семь утра, выходя на мокрый от росы серый асфальт.
Боже, как я хочу ее поцеловать, - дурная, глупая, жалкая мысль, - но она мелькнула в моей поднятой к экрану голове. Наши взгляды встретились: "У тебя красивые глаза, ты это знаешь?" - и я не сразу сообразил, что слова эти произнес не я, а Жан Габен. Их до сегодняшнего дня повторяет вся Франция - одна из фраз, составляющих ограниченный набор национального самосознания. Впрочем, это мне стало известно значительно позже, а тогда, глупый 17-летний мальчишка, я еще не знал, что самое опасное в жизни - это мечты и желания. Камушки, которыми насмешливые боги играют свою, а не нашу игру.
Чем пошлей, глупей
и примитивней
фильмы о красивости страданий,
тем я плачу гуще и активней
и безмерно счастлив от рыданий.
Я брел по набережной Невы и потом через Дворцовый мост, зачарованный кинематографическим символом своих детских мечтаний, мальчишка, всем своим существом ждущий их воплощения и, несмотря ни на что, надеющийся на чудо.
Через пятнадцать лет выяснилось, что на чудо рассчитывать не приходится.
Я опоздал. Опоздал на свидание. Мне было 32 года, и я уже не представлял интереса для Парижа, этой прекрасной, зрелой женщины, которую интересовали исключительно самоуверенные безусые юнцы. В Париж надо прилетать не тридцатилетним туристом, горько думал я, глядя на приближающиеся огни, а являться 17-летним мальчишкой, на все готовым, дабы покорить завоевать роскошную одалиску, разлегшуюся на берегах Сены. Взять ее силой так, как это сделал Пикассо, или, чтобы она, потеряв голову, отдалась сама, как отдалась она Пасхину.
В беседе с дамой много проще
воспринимать её наощупь.
В том, что наше свидание не состоялось тогда, когда ему следовало произойти, моей вины не было. Да и Париж, собственно, виноват не был. На что было обижаться - на судьбу, на советскую власть? И все же обида за неслучившийся роман заставила меня надменно и холодно взглянуть на играющий желтыми осенними листьями веселый город. "Не больно-то хотелось", - равнодушно пожимал я плечами на улицах Монмартра. "Не больно-то хотелось", - кривил губы на бульваре Монпарнас.
Про подлинно серьезные утраты ;
Жалеть имеют право
лишь кастраты.
Не привыкший к такому отношению Париж активно соблазнял меня, но я оставался спокойным, чуть злорадно наблюдая за усилиями опытной кокетки. С тех пор, бывая в Париже, я всегда выдерживал дистанцию, ограничивая себя выставками, концертами, дегустациями, словно не в город приезжал, а являлся с визитом в музей, оперу или ресторан. Нереализованная мечта, несбывшееся желание сделали меня осторожным и подозрительным. Когда достаточно неожиданно для себя я получил студию в "Ситэ" - Интернациональном центре искусств в Париже, - сердце мое не вздрогнуло. "Всего лишь Париж", - подумал я вяло и стал собираться.
За радости азартных
приключений
однажды острой болью заплатив,
мы так боимся новых увлечений,
что носим на душе презерватив.
Стены студии я завесил фотографиями рынка Махане Иегуда. "Ты бы еще окна заклеил", - посоветовал мне Арон Априль.
Через четыре месяца на пасхальные каникулы ко мне из Иерусалима приехала жена с дочерью. Для Маши это был первый выезд за пределы Израиля, и она, 14-летняя девчонка, вся дрожала от предвкушения встречи с Парижем. "Ген не вода", - грустно подумал я, глядя на ее сияющее лицо. (По счастью, ее дальнейшие отношения с этим городом сложились удачно.)
Ушиб растает. Кровь подсохнет.
Остудит рану жгучий йод.
Обида схлынет. Боль заглохнет.
А там, глядишь, и жизнь пройдёт.
Чтобы отпраздновать приезд, я повел семейство в ресторан. Сам я по ресторанам ходил мало. Именно в Париже я начал впервые готовить, соревнуясь с Толей Васиным по части приготовления супов из овощей, купленных на рынке Бастилии. Постепенно я расширял свой репертуар, экспериментируя с пастой, рыбой, мясом, и достиг определенного уровня. Что же касается ресторанов, то, если не учитывать приглашения моих французских друзей в действительно хорошие места, как "Клозери де Лила", "Прокоп", "Бонфинже", я ограничивал свой репертуар дешевыми забегаловками, а также китайскими и греческими ресторанчиками на Контрэскарпе.
Самым моим любимым заведением была крохотная, на три столика, забегаловка старого вьетнамца на рю Розье.
За двадцать франков там можно было получить суп с креветками такой сытности, что ужин становился совершенно излишним.
Но, разумеется, не во вьетнамскую забегаловку надо было вести оживленных, радостных женщин и уж тем более не кормить их плодами собственного творчества. Праздник - это праздник, и мы отправились в известный своим фрю де мэр ресторан у метро Ваграм.
Увы, имея дело с другими людьми, следует полагаться на их вкус, а не на свой собственный. Когда лощенный гарсон поставил на стол огромное блюдо, лицо нашей дочери исказила гримаса отвращения: "Вы хотите, чтобы я ела этих тварей с длинными ногами?" - сказала она, с ужасом глядя на лангустинов. После долгих уговоров она рискнула съесть одну устрицу. Долго держала ее в руке, потом закрыла глаза, словно соплю сглотнула нежный деликатес и долго сидела зажмурившись, явно подавляя рвотный позыв.
На свете столько разных
вероятностей,
внезапных, как бандит из-за угла,
что счастье - это сумма
неприятностей,
от коих нас судьба уберегла.
- Машенька, что ты хочешь? - спросил я.
Уговаривать ее съесть креветку или улитку смысла не было, а праздник - есть праздник.
- Гамбургер, - просияв, сказала дочь.
Сгорая от стыда, я позвал гарсона.
- Простите, Бога ради, но может быть у вас есть гамбургер?
- Разумеется, месье.
Мы ели устриц, а воспрявшая духом Маша с интересом озиралась по сторонам, ждала свою мечту.
Ну, злые боги и здесь не упустили своего. Я слышал их приглушенный смех, когда, низко поклонившись, официант поставил перед Машей тарелку. Маша ошарашено смотрела на сияющий кровавым блеском стейк "Тартар", и на глаза у нее наворачивались большие-большие слезы.
За столькое приходится платить,
покуда протекает бытиё,
что следует судьбу благодарить
зa случаи, где платишь за своё.
- Машулик, Машулик, успокойся, - заторопился я, - не надо, у них наверняка есть то, что ты сможешь есть.
- Папа, - давясь слезами, сказал ребенок, - а в Париже есть картошка? Мне совсем ничего-ничего не надо, но вдруг у них есть чипсы?
По счастью, чипсы были. И даже с кетчупом. И гарсон себя вел прилично - ничем не выдал свое к нам отношение. И ребенку после пережитых потрясений жареные ломтики казались небесным лакомством. А я решил: надо ехать в Италию. Там - макароны.
И вот, после целого дня блужданий по Венеции, усталая Маша заснула, а мы с Верой сидели на балконе и распивали бутылку Речиото делла Вальпуличелла, - вина, которое пьется без закуски, само по себе, ибо не нуждается ни в каких дополнительных вкусовых аккомпанементах. Вытянув ноги, я бездумно смотрел, как колыхалось в воде отражение палаццо, стоявшего на противоположной стороне узкого канала.
Пусть меня заботы рвут на части,
пусть я окружён говном и суками,
всё же поразительное счастье -
мучиться прижизненными
муками.
Оно было совсем небольшим, трехэтажным, фасад в пять окон. Затейливые наличники первого этажа, крохотный балкон на втором, под крышей маленькие окна третьего. Из-за стены, примыкавшей к палаццо, вытягивали к каналу свои ветви два больших дерева.
- И садик, - пробормотал я, - еще и садик.
Прошло минут десять.
- Знаешь, - мечтательно сказал я, потянувшись за черной бутылкой, - в своей будущей жизни я хотел бы родиться вот в этом палаццо. Оно - как раз по мне, не слишком большое, на боковом канале, в нем даже есть...
Когда азарт и упоение
трясут меня лихой горячкой,
я слышу сиплое сопение
чертей, любующихся скачкой.
В каменной стене отворилась дверца, и на набережную выкатился черный мохнатый шар. Маленький, не поймешь, где голова, где хвост, он сделал несколько прыжков... Потерявшая дар речи Вера протянула руку, указывая на черного, как две капли воды на меня похожего пуделя.
- Господи, - испуганно выдохнул я, - Господи, только не пуделем!
Пасхальные каникулы промелькнули, Вера с Машей улетели в Иерусалим, а я продолжал свою парижскую жизнь. Мастерская постепенно заполнялась работами, все больше про рынок Махане Иегуда и Иерусалим. Однако как бы ни ворчал я на Париж, как бы ни воротил нос, но город брал свое: не случайно, покуда живопись была живописью, он был ее столицей. Нет в мире города, который бы лучше воспитывал глаз. К весне глаза мои промылись в достаточной степени. Уезжать из Парижа без выставки было как-то неприлично: художник, не имеющий в послужном списке Парижа?
Я всегда на сочувствия праздные
отвечаю: мы судеб игралище,
не влагайте персты в мои язвы,
ибо язвы мои - не влагалище.
Наступил месяц май. В Люксембургском саду цвели каштаны, на набережной целовались влюбленные, на аллеях Тьюильри катали шары пенсионеры, у меня открылась выставка.
Я принимал поздравления, шаркал ножкой, пожимал руки, целовал в щечку - необходимый ритуал вернисажа.
И вдруг... Ее появление я почувствовал спиной - что-то изменилось в зале: перешептывания, взгляды. Она привычно плыла в волнах восторга и обожания, время от времени любезно улыбаясь, кивала головой. Она по-прежнему была хороша. Все те же высокие скулы, гордая посадка головы, только глаза оказались не серыми, а голубыми, впрочем, я ведь знал это по ее другим, цветным фильмам.
Немного позже мы небольшой компанией пошли отметить открытие в мою мастерскую. Ее муж Жерар Ури, режиссер знаменитых французских комедий "Большая прогулка" и т. п., оказался очаровательным собутыльником. Как всегда много пили, закусывая, чем Бог послал, а в Париже Он посылает хорошо.
Власть и деньги, успех,
революция,
слава, месть и любви
осязаемость -
все мечты обо что-нибудь бьются,
и больнее всего - о сбываемость.
И я ее поцеловал. Я коснулся ее губ, тех самых губ с экрана ДК им. С. М. Кирова на Большом проспекте Васильевского острова. Я коснулся пальцами светлых волос, и мой взгляд снова встретился с ее, несмотря ни на что, серыми глазами, светящимися, мерцающими серыми глазами семидесятилетней Мишель Морган.
После ухода гостей я вымыл посуду и спустился вниз выкинуть помойку. Мешок брякнул пустыми бутылками. Под мостом Мари тихо Сена текла. Да, конечно, печаль пройдет: Я стоял у парапета и курил, глядя на шевелящуюся внизу черную воду. "У тебя красивые глаза, ты это знаешь?"
Редко нам дано понять успеть,
в чем таится Божья благодать,
ибо для души важней хотеть,
нежели иметь и обладать.
Странный, похожий на смех звук заставил меня обернуться: в колеблющемся свете фонаря, наклонив голову набок, скалил зубы маленький черный пудель.