- Чёрный ящик
- Бехтерев: страницы жизни
- Книга о вкусной и здоровой жизни
- Книга странствий
- Гарики из Атлантиды
- Штрихи к портрету (часть первая)
- Штрихи к портрету (часть вторая)
- Прогулки вокруг барака
- Проза
- Необходимое предисловие
- Слегка про всех и про бабушку Любу
- Цветы жизни в нашем огороде
- Годы, собаки, жизнь
- Подлинно литературным мемуар
- Трактат о разности ума
- Да, были люди в наше время
- Заметки на полях воспоминаний
- Есть женщины в русских селеньях
- Кое-что о десятой музе
- О людях хороших
- Сократ, который был самим собой
- Праведное вдохновение жулика
- Клочки и обрывки
- Немного об искусстве выживать
- День отъезда, день приезда - один день
- Ненужное послесловие
Мужичонка был невысокий, щуплый, несложившийся, с явными следами частых голоданий в детстве и молодости. Он не сразу понял, чего от него хотят, а потом оживился, чуть заважничал даже, приободрился и рассказал все очень связно и обстоятельно. Печальный большой медведь с бурой свалявшейся шерстью, хозяином которого был рассказчик, быстро наелся и задремал от непривычного изобилия вкусной пищи. Но и во сне, неловко лежа, привалившись к пню, он загребал лапой, то отгоняя овода с глаза, то нащупывая, не пропал ли ненароком оставшийся кусок ситного хлеба, огромный каравай которого сам щуплый хозяин проводил глазами сожалеюще, когда его кидали зверю.
Медведь плясал под гармонику, на которой резво играл хозяин. Они выступали в деревне недалеко от охотничьего домика брата, к которому заехал Бехтерев погостить во время летних студенческих каникул, и брат по его просьбе охотно кликнул мужичонку зайти, когда толпа деревенских принялась расходиться. Тот робел сперва, невнятно бормотал о разрешении, но быстро сообразил, что господ интересует что-то другое. И, угостившись охотно, а закуску чуть-чуть отведав, изложил все, что спрашивали.
Вот как дрессировали у них медведя, чтобы после водить его напоказ. Вырывалась большая яма, на дно ее клали железный лист, а под него — наискосок - рыли узкое отверстие, куда кидались сухие ветки. В яму опускали медведя, кто-нибудь играл на гармонике (дудка годилась, бубен — кто во что горазд), а ветки поджигались внизу. Лист железа нагревался, медведь переступал лапами, выл от боли и страха, а музыка все играла. Длилось это недолго, но хватало медведю на всю жизнь. Вытащенный из ямы, он с той поры, едва заслышав музыку, начинал плясать точно так же, как тогда в яме. Вот и вся недолгая выучка, В обстоятельном изложении мужичка она длилась дольше, чем происходила на самом деле.
Бехтерев тогда записал всю эту народную процедуру дрессировки и долго, очень долго раздумывал над удивительным последствием такого одновременного сочетания музыки — раздражителя, безразличного до поры, и раздражителя безусловного, влиятельного, самого влиятельного — боли. Это было в восемдесят шестом году, и не забывалось очень долго. Десять лет спустя, обдумывая, как подступиться к исследованию человека с какой-нибудь полноценной, совершенно объективной методикой, он опять вспомнил о том сочетании двух сигналов — боли и звука, и, назвав вновь появляющийся рефлекс на звук сочетательным, отложил эту методику до поры. До времени, когда основательно приступит к изучению личности. Шли и шли работы по вскрытию функций мозга, по его участию в самых интимных процессах жизни организма, а без этой ясности приступаться к человеку было рано. Кстати, сами функции разных областей часто вскрывались именно с помощью методики дрессировки или сочетательных рефлексов, как назвал он заученные реакции. Животное обучалось какому-либо двигательному или иному навыку, а потом исследователи смотрели, что за область мозга участвует в исполнении заученного, воздействуя на предполагаемый в участии отдел мозга.
И вдруг — в это время как раз выходили один за другим выпуски семитомных «Основ учения о функциях мозга» — сообщение из лаборатории Павлова Сотрудник его получил выделение слюны на звук, который несколько раз предшествовал кормлению, и теперь вызывал слюну сам. Такой же, в сущности, точно такой же сочетательный рефлекс! У Павлова его назвали условным. И прекрасно — вот она, методика объективного психологического исследования. Работы в лаборатории Бехтерева велись с человеком — слюнная методика тут, естественно, не годилась; они раздражали стопу или палец испытуемого слабым ударом тока и получали двигательную реакцию. Ее можно было получать от самых разнообразных раздражителей – света, звука, просто осмысленного слова, прикосновения или запаха. Здесь открывались широкие расходящиеся пути познания того, как реагирует человек на события внешнего мира в зависимости от различных свойств и особенностей его личности.
Изучение сочетательных рефлексов (тех же, что Павлов назвал условными) давало возможность отыскать строгие и беспристрастные, объективные способы исследования психической жизни. Отсюда же, кстати, и широчайшее их распространение по всем лабораториям мира. Притом интересно, что американцы, например, переведя немедленно книгу Бехтерева «Объективная психология», с жаром принялись следовать по бехтеревскому пути, но вот название рефлексов — условные – привилось прочнее и глубже, чем сочетательные, и последователи «объективной школы русских рефлексов» уже не различали, где они следуют Павлову, а где перекликаются с Бехтеревым. История науки твердой рукой зачеркивала маловажную для нее и мелкосуетную рознь двух великих исследователей, ставя их рядом как провозвестников и зачинателей новой пСИХОЛОГИИ.
Естественное развитие науки на крутых своих подъемах и поворотах часто кажется настолько радикальной переменой тем пионерам, которые творят эти перемены, что они стремятся прежде всего перечеркнуть и все понятия, устоявшиеся до них. Так, например, Павлов наложил в своей лаборатории запрет на все названия старой психологии, изгоняя их распеканиями сотрудников и шутливыми, но памятными штрафами. Вместо «глаз» или «ухо» говорили непременно «анализатор», но добавляли — слуховой или зрительный, и перекрасившийся таким незатейливым образом бес старой психологии все равно насмешливо присут ствовал опять во всех чисто физиологических изысканиях.
И у Бехтерева принялись говорить «следы» вместо «память», вместо «внимание» — «сосредоточение», и чисто словесные игры эти, играемые всерьез, — от молодецкого .замаха на все веками устоявшие каноны, обернулись тем, что и сама психология начала именоваться рефлексологией. Здесь уже была не игра. Здесь естественно и четко обозначился у героя нашей книги тупик развития, тот предел понимания мира в своей области, что положен каждому смертному, будь он хоть семи пядей во лбу, и просто на очень разном уровне достигается каждым из людей, что и различает их по творческим потенциям.
Бехтереву представилось неоспоримо, будто рефлексами, этим набором реакций на события внешнего мира, можно универсально и достоверно объяснить все человеческое поведение, все без исключения поступки и мысли, все проявления личности — от будних дел до высокого творчества.
Легко писать об этом сегодня, с высоты сегодняшнего, сотнями исследователей достигнутого понимания того, что рефлексы — только элементарные кирпичики психики. Но тогда, в первые десятилетия века, уровень представлений школы Бехтерева и Павлова был максимально возможной глубиной понимания той бесконечной сложности мира, куда и посейчас каждый мельчайший шаг дается ценой многолетних коллективных усилий. Тем более следует оценить всех оппонентов того времени, кто возражал против претензии физиологов на понимание (наконец-то!) психической жизни живых существ. Ярко и точно возражал своему соратнику и другу по Психоневрологическому институту замеча тельный психолог Вагнер. Вот две удивительно современные, провидческие и глубокие цитаты из его охлаждающей пыл физиологов статьи. Сперва, правда, воздаяние им должного:
«Физиология была и будет только азбукой биопсихологии. Никто не думает, разумеется, чтобы азбука эта, как и всякая другая, была неважным делом: заслуги Кирилла и Мефодия перед Россией не меньше Тургенева и Толстого, уже потому одному, что не научившись азбуке, нельзя было бы ни написать, ни прочесть _ произведения этих писателей, нельзя было бы узнать того необходимо важного, что они говорят».
И далее: «Что высшие психические способности, а в связи с ними и поведение людей и высших животных в основе своей имеют рефлексы — в этом никто за последнее полстолетие не сомневается; но из этого отнюдь не следует, чтобы, познав основу, то есть рефлексы, мы с тем вместе познали и то, что на этой основе возникает и развивается».
Класс рептилий, — пишет Вагнер — составляет основу класса птиц, и класса млекопитающих животных; было бы, однако, легкомысленно искать в клюве голубя зубы ящерицы, а в костях ног крокодила — цевку птиц. По фундаменту дома нельзя судить, что на нем будет возведено: бакалейная лавка, химическая лаборатория или контора нотариуса; еще того менее можно рассуждать о качестве деятельности лавочника, химика и нотариуса. А физиологи как раз пытаются это сделать».
Не возражения, однако же, как бы ни оказались они весомы, могли остановить Бехтерева, если он был убежден и уверен. Да притом слишком долго занимался он всяческой коллективной психологией, и оттого немедленно вслед за толстыми томами «Общей рефлексологии», относящейся к психике индивидуальной, он принялся за коллективную, пытаясь и ее целиком представить в виде набора рефлексов, многие из которых измыслил сам, а многие заимствовал из современной ему физики. Аналогии с ней казались ему убедительными, и книга его «Коллективная рефлексология» наполнена была законами индукции, относительности, и прочих физических понятий, приложенных им (не без внешней убедительности, надо признаться) к коллективному поведению людей. Ну что же, его естественно и неизбежно ожидал соблазн выдвинуть какую-либо всеобъясняющую глобальную концепцию или целый набор их, что он и сделал. При его разбросанности, при широте его интересов, при необъятной эрудиции и подстегивающем исследовательском темпераменте он не мог избежать этого, не мог не заблудиться, просто должен был сорваться в крупные полуфилософские построения, которыми так часто в истории науки грешили крупные ученые (тот же, к примеру, Оствальд, пытавшийся заменить материализм энергетизмом), к конфузу и сожалению своих биографов. Бехтерева этот соблазн, естественно, ожидал в психологии, которую он снизу доверху пересмотрет под углом своего чрезвычайно механистического, еще прошлому, пожалуй, веку более принадлежащего видения мира. Отсюда и привлечение в психологию всяческих понятий физики.
Однако ведь живая, одушевленная тем более материя начинает жить по совершенно иным, куда еще как непознанным законам бытия, и законы физики уже неприемлемы для нее, даже аналогии начинаю хромать с первого же шага. И однако именно их-то, сразу хромых, принялся Бехтерев гонять под маршевые ритмы известных ему законов физики из тогдашнего вузовского учебника по всем бескрайностям человеческих проявлений, во всю мощь своей психологической, исторической, чисто человеческой эрудиции. Друзья и ученики молчали в тягостном недоумении, другие подняли шум. Заблудившийся гигант — действительно приятная мишень для полемики.
Справедливая безжалостность таких битв уже в совершенно ином свете выглядит сквозь миротворящую дымку лет: ведь исследователь, мыслитель, зашедший в тупик, собственной жизнью перекрывает путь другим, обозначая бесплодный курс, но это только первая его заслуга. Кроме того, он ведь непременно приводит наблюдения и факты (у Бехтерева их — неисчислимое множество), пригождающиеся другим. Он выдвигает идеи и ставит проблемы, о которых полезно говорить и думать, а такой толчок к мышлению, такие отправные точки последующего поиска тоже ведь грех скидывать со счетов. Да и самое сокрушение ошибочных его идей и гипотез обогащает и изощряет коллективный человеческий разум. Только это все становится кристально очевидным впоследствии, а современники лишь яростно оспаривают предлагаемое, и тем ожесточенней эти битвы, чем крупней фигуры спорящих.
Дебаты и дискуссии тех лет только начали то, что завершил уже после его смерти неумолимый ход познания, естественно отбирающий и оставляющий от каждого только достоверное и полноценное. Отсекающий все остальное, временное и случайное, без права на апелляцию, без возможности вмешаться и повлиять.
История науки прихотливо меняет освещение и масштаб людей и явлений, расставляет все и всех по местам, ничуть не считаясь с былыми рангами и ранжирами. И это безжалостное, но справедливое воздаяние по реальной прижизненной отдаче для одних оборачивается забвением, для других — наконец-то, истинной мерой. И если какое-то время на эту оценку еще влияют многие обстоятельства, искажающие объективность, то потом неизбежно и неотвратимо отпадают преувеличения и недооценки, и ясность чуть отчужденного, с музейным холодком понимания осеняет приговор времени.
И те книги Бехтерева, что полны опровергнутых, сомнительных и отвергнутых ныне идей, с неменьшей пользой читают сегодня все, кто продолжает познание человека и человечества.
Следы его пионерской проходки остались ныне даже там, где и по сегодня исследователи чувствуют себя неуверенно и чуть конфузливо, опасаясь скомпрометировать свою академическую серьезность и проявить чересчур глубокий интерес. Речь идет об окраинной и туманной области психологии, и на этом стоит ненадолго остановиться.
Детей, как говорилось уже, было пятеро, но самую младшую, поздно родившуюся и долго болевшую в детстве, а потом — хохотушку и рисовальщицу Машу он любил, тщательно скрывая это, больше всех. Собирал ее детские рисунки, выходил из кабинета, заслышав, что она кашляет или плачет, брал даже изредка с собой, когда ездил по недолгим делам. Ей он обязан — что забавно — несколькими сериями совершенно особых в его работе экспериментов. Особых в его работе и первых в России в этой области. Ибо, проезжая однажды вместе с Машей весной четырнадцатого года по Петроградской стороне, согласился вдруг неожиданно для себя самого, так умоляла дочь, бросить все вечерние дела и пойти с ней вместе в сверкающий, зазывающий, весь яркими афишами облепленный цирк Модерн.
Это был настоящий цирк! Наездники кувыркались на спинах несущихся лошадей; плясуны такое выделывали на канате, что захватывало дух, и Маша попискивала от страха и восторга; женщина-змея только что не завязывалась узлом, а жонглер лихо метал кольца чуть ли не под самый купол. Два клоуна нещадно раздавали друг другу оплеухи, от которых перевертывались вокруг себя, а в конце второго отделения выступал сам Дуров со своими дрессированными животными. Мыши катались у него на кошках, зайцы играли на барабане, черт-те что выделывали собаки.
И когда огромный и медлительный сенбернар по кличке Лорд, очень подходившей к его осанке, принялся по заказу публики складывать и вычитать числа и обозначать сумму лаем (единственное условие — сумма или разность чтобы не более девяти, пролаивать больший результат он пока не умеет, объяснил Дуров), Бехтерев закинул голову и расхохотался, не выдержав. Дуров, коротко и быстро глянув в их сторону, продолжал принимать заказы на устный собачий счет.
И вдруг, когда уже аплодисменты окончательно прекратились, и публика толпилась в четырех проходах, и по арене сновали уборщики, вдруг все замерли, зашептались и уставились на бесплатное дополнительное зрелище, а Маша прижалась к отцу в полном и боязливом восхищении. Прямо к ним, приветливо улыбаясь, румяна даже не смыв и в блестящем, шитом блестками костюме, пробирался навстречу потоку публики сам волшебный укротитель Дуров.
Он почтительно поздоровался, сказал, что давно очень хочет познакомиться, что вот гастроли забросили его сюда, а послезавтра ему в Москву, и что очень хочет встретиться — поговорить и показать нечто заведомо интересное: мысленное внушение собакам на расстоянии. Бехтерев пригласил его назавтра к себе домой. Мы втроем будем, сказал Дуров: Лорд со мной придет и Пикки, фокстерьер.
Так начались их совместные эксперименты, прерванные мировой войной, а после возобновившиеся в Москве. Шестидесятидвухлетний Бехтерев целые ночи просиживал у Дурова в его знаменитом ныне уголке, упрямо ставя опыт за опытом, самому себе не веря и ассистентов загоняя к утру до изнеможения. Результаты, полученные ими, остались в виде сдержанных строгих протоколов, подписанных еще и несколькими свидетелями. Интересно, что и свидетели эти, сами тоже врачи или естественники, начинали с сомнений и ухмылок, а потом увлекались, как мальчишки. Опыты были не чересчур разнообразны — главное в них было, что получались.
Сам же Бехтерев еще и по той причине этими опытами так увлекся, кроме своего любопытства неиссякающего, что проводил уже подобные с одной из своих пациенток, молодой девицей необычайной нервной впечатлительности и поразительной зрительной памяти (повторяла, например, безошибочно и сразу до семидесяти пяти прочитанных слов). Опыты производились так: на столе, перед которым она сидела, раскладывалось несколько нехитрых предметов: коробок спичек, раковина, папироса, отдельная спичка, расческа, зеркало, карандаш, зубная щетка, что-нибудь еще. А на расстоянии от нее, к ней спиной сидели за высокой плотной ширмой экспериментаторы. Предметы, лежавшие на столе, переписаны были на бумажные билетики, перемешанные в шляпе, из которой кто-либо из врачей доставал по одному билетику и передавал (не читая сам) тому, кто прочитывал и старался мысленно представить себе этот предмет. Испытуемая почти все время безошибочно угадывала представляемую мысленно вещь.
Животные Дурова тоже проделывали один за другим чудеса совершения задуманных действий. Например, собака должна была «вскочить на один из стульев, стоявший у стены комнаты позади от собаки, а затем, поднявшись на стоявший рядом с ним круглый столик, должна была, вытянувшись вверх, поцарапать своей лапой большой портрет, висевший на стене над столиком». Остальные, столь же нехитрые эксперименты были подобны этому, и описание их Бехтерев заключил так: «То, что все мои опыты были произведены по заданию, известному только мне одному, некоторые же были произведены в отсутствие Дурова... должно быть, в свою очередь, учтено скептиками соответствующим образом».
Протоколы экспериментов этих, впоследствии частично опубликованные Дуровым, частично описанные Бехтеревым, так и остались почти забытыми среди нескольких десятков его книг и более чем шестисот статей. Просто вот — еще одна неразведанная область психики, к которой тоже приложил руку порой излишне увлекавшийся исследователь, ничего не пропускавший в круге сведений о возможностях человека.
СТРАНИЦА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ С обственную свою жизнь каждый врач растрачивает бесследно в жизнях своих больных, и если бы написать когда-нибудь жизнь крупного врача состоящей из истории болезней его пациентов, картина получилась бы куда более впечатляющей, чем любое его личное жизнеописание.
Бехтерев лечил тысячи и очень многим помогал. Здесь совсем не всегда лекарства сказывались, еще куда как слабые в его время, а часто (и, быть может, чаще всего) — то врачебное, сродни гипнотическому обаяние неизученного вида, что само по себе действует целительно по неисповедимым пока путям и законам. Недаром Бехтерев, один из основателей современной психотерапии, говорил справедливо и точно, вслед за учителями своими, передавая ученикам древнюю эту мудрость, что тот не настоящий врач, после разговора с которым больному сразу — сразу же! — не становится легче. А ему самому приходили, например, и такие письма: больная просила прислать ей его фотографию, потому что при одном взгляде на портрет ей уже, бывало, становилось немного лучше. Или вот письмо, лежащее в его архиве, самое начало, вернее, этого письма, говорящее достаточно много о врачебной репутации Бехтерева: «Истинно душевноуважаемый! Один из достойнейших, посланных Господом на помощь беспомощным. К кому прибегнуть за советом? Только подобные Вам, умеющие чувствовать, имеющие светлую Голову, доброе Сердце и огромный Опыт могут дать желаемый совет, чтобы спасти гибнущую жизнь сына...»
Писем таких — множество. Просительных, благодар-ственых, спрашивающих. Верили, почитали, надеялись.
Однако же если расспросить слышавших и знавших о нем, нашлось бы немало людей, высоко интеллигентных и знающих, вполне способных понять и оценить его личность и усилия всей его жизни и тем не менее склонных назвать его в сердцах фанатичным циником или циничным фанатиком. Первым среди таких был бы, несомненно, врач, неотлучно находившийся подле Толстого все последние предсмертные дни. Ибо еще надеялись спасти великого старца, принимали все возможные меры и старались даже не думать о неотвратимости скорого конца, а из Петербурга вдруг пришла от академика Бехтерева телеграмма с просьбой (даже с требованием, скорее) непременно сразу же после смерти изъять и законсервировать мозг, необходимый для научного обследования. Телеграмма этого святотатствующего фанатика осталась, естественно, без ответа, можно представить себе, какие чувства вызвала она в те дни у неустанно хлопотавших близких.
А вот мозг Менделеева сохранить удалось благодаря такому же вмешательству и непротивлению вдовы, столь долго жившей среди непрестанных разговоров о науке, что согласившейся почти без колебаний.
А в двадцать седьмом году появилась статья Бехтерева с предложением создать Пантеон мозга — чисто научное учреждение для исследования особенностей мозга выдающихся своим талантом людей. Бехтерев писал бестрепетно и настойчиво:
«Почти каждый месяц приносит нам вести о смерти того или другого выдающегося деятеля, тленные останки которого опускаются в могилу. Со смертью великих людей их мозги вместе с телами опускаются в ту же могилу для тления и поедания червями. Не правильнее ли было бы, чтобы наука имела на мозги великих людей свои права и не встречала бы вполне безразличного отношения и нередко даже противодей-; ствия со стороны близких людей, стоящих у гроба умершего таланта, заботящихся прежде всего о похоронных церемониях и не думающих вовсе о том, чтобы сохранить в качестве драгоценной реликвии мозг великого человека для науки и потомства?»
Он вспоминал о недавних тягостных потерях — замечательные художники Кустодиев и Васнецов, поэты Блок и Есенин, называл другие имена. Скорбь наша не должна, упорно писал он, препятствовать тому, чтобы и посмертно люди эти оказались, может быть, полезны будущему человечеству сведениями, которые добудут исследователи заведомо необычного мозга.
Какого рода будут эти сведения, неизвестно, кстати, до сих пор. Вес мозга не имеет никаких соответствий со степенью и характером одаренности. Самый легкий из известных — мозг Анатоля Франса — приближался по весу к мозгу австралийского дикаря, а вдвое более тяжелый мозг Тургенева граничит в таблице веса с мозгом врожденного слабоумного. Но все равно остается надежда, писал Бехтерев в той давней статье, «воочию показать, чем выражается в самой пластике мозга, во внешнем строении его борозд и извилин, в структуре их клеточных слоев, в развитии сочетательных волокон коры и сосудов мозга... тот таинственный сфинкс, который именуется гением».
Он писал об особенностях мозга химика Менделеева, композиторов Баха и Рубинштейна, оратора и политика Гамбетты, и это лишь начало, писал он, ведь наука движется далее и вглубь, надо сохранить ей драгоценнейший этот незаменимый материал.
К его выступлению присоединилось еще несколько известных ученых. В Институте мозга, созданном им, уже был, собственно говоря, огромный и представительный музей нервной системы, речь шла о том, чтобы он пополнялся экспонатами, превращаясь именно в пантеон мозга выдающихся личностей.
И пантеон этот был учрежден. И судьба распорядилась со свойственной ей иронией: первым оказался в музее мозг его создателя.
Бехтерев умер неожиданно и быстро. Настолько неожиданно и быстро (отравился консервами поздно вечером, а ночью его уже не стало), что еще одна возникла легенда: будто кто-то отравил его специально ради неразглашения тайны диагноза, поставленного им на приеме. Эта легенда оказалась чрезвычайно живучей, несмотря на полное отсутствие подтверждений. Так наше сознание устроено, что с великими людьми должны быть связаны громкие глухие легенды, и не отсутствию фактов поколебать эту нашу потребность в мифах. Цинковый гроб, где урна с прахом соседствовала с законсервированным мозгом, отправлен был в Ленинград (он умер в Москве) при огромном стечении народа. Сохранились документальные кинокадры о торжественных этих проводах по морозной декабрьской столице.
В этот свой последний приезд в Москву он был так оживлен и деятелен, столькими идеями делился со множеством людей, не зная, что уже завещает им эти мысли, будто и не было ему полных семидесяти лет. Он по-прежнему не мог минуты просидеть без дела, отдыхая — писал, читал или участвовал в разговоре, а если расслаблялся на считанные минуты — немедленно засыпал. Впрок, ибо ночью по-прежнему спал от четырех до пяти часов. Так Чуковский вспоминал однажды, как Репин, рисовавший Бехтерева, специально попросил молодого тогда литератора о чем-нибудь непрерывно разговаривать со знаменитым психиатром, чтобы тот, улучив момент, не отключался отдохновенно. Что Чуковский и делал старательно все сеансы, пока Бехтерев позировал Репину. Незадолго до смерти один скульптор лепил его портрет (многих привлекало его лицо — дремучее и вдохновенное одновременно), и Бехтерев, не в силах сидеть без дела, взял кусок глины и вылепил голову мальчика-меланхолика. Работа была столь качественная, что скульптор, недолго думая, приделал ее сбоку бюста, обретшего сразу же удивительную необычность (так он и стоит теперь в музее). И сказал Бехтереву, смеясь, что, когда надоест ему заниматься исследованием человечества, пусть приходит смело в мастерскую — для таких рук скульптор всегда найдет работу. Бехтерев согласился готовно, объяснив, что пластика мимики вообще давно его интересует. Может быть, попробуем на днях? Так и договорились полунасмешливо.
Не пришлось. И от шкафа к шкафу прокинулся заградительный шнурок в его мемориальном кабинете, где на столе еще лежали рукописи. Многие неразобранные до сих пор...
1977 год