- Чёрный ящик
- Бехтерев: страницы жизни
- Книга о вкусной и здоровой жизни
- Книга странствий
- Гарики из Атлантиды
- Штрихи к портрету (часть первая)
- Штрихи к портрету (часть вторая)
- Прогулки вокруг барака
- Проза
- Необходимое предисловие
- Слегка про всех и про бабушку Любу
- Цветы жизни в нашем огороде
- Годы, собаки, жизнь
- Подлинно литературным мемуар
- Трактат о разности ума
- Да, были люди в наше время
- Заметки на полях воспоминаний
- Есть женщины в русских селеньях
- Кое-что о десятой музе
- О людях хороших
- Сократ, который был самим собой
- Праведное вдохновение жулика
- Клочки и обрывки
- Немного об искусстве выживать
- День отъезда, день приезда - один день
- Ненужное послесловие
Петербург начинался трудно, хмуро и неприветливо. Сразу по приезде выяснилось, что Мержеевский вовсе не хотел уходить в отставку по истечении указанного тридцатилетнего срока службы. Он говорил, действительно гоговорил многим, что собирается, но было это кокетством заслуженного человека, уверенного, что его попросят остаться.
Отставка по возрасту — справедливое узаконение. Сплошь и рядом оказывается она той единственной благостной мерой, что способна расчистить дорогу молодым, чьи дарования упруги еще и обещают новые горизонты. Старость всегда консервативна, а в науке мудрость консервативности хороша лишь в качестве консультирующего, а отнюдь не решающего звена. Только ведь кто поручится, что место заслуженного, пусть и переставшего уже творчески работать человека займет достойный преемник? Ну пусть достойный даже, но каково уходить, если хочешь еще и можешь участвовать? Справедливость отставки по возрасту — это объективная, надличная справедливость, и холодное ее дыхание больно ранит порой конкретное лицо.
Мержеевский был обижен до глубины души. И не в силах был скрывать обиду. Он, по всей видимости, вовсе отказывался понимать, что им же взращенные молодые рвутся к делу, облик которого молодость всегда представляет иначе, чем старики.
Уместно здесь вспомнить также, что еще совсем, совсем недавно в психиатрии почти не было русских врачей. Даже истории болезни писались по-немецки, и для новой поросли русских психиатров свежее и молодое рвение к работе, прекрасное ощущение сил и способностей своих неразличимо сливалось с некоторой национальной гордыней, естественной (а на отдаленный взгляд — и извинительно понятной) для только-только пробудившегося профессионального самосознания. Этим, впрочем, авторским растеканиям мысли по древу есть авторитетнейшее и объективное вполне (ибо со стороны и неосудительное) свидетельство очень известного профессора Пуссепа (ученика Бехтерева, эстонца, первого вскорости в России нейрохирурга). Взято оно из его воспоминаний о Павлове:
«Павлов был ученик Боткина, известного клинициста, который задался целью русифицировать Военно-медицинскую академию, где до этого большинство профессоров были инородцами. Профессор Парашутин - начальник академии — поддерживал энергично эту политику и старался замещать освободившиеся кафедры русскими учеными, главным образом, учениками Боткина. Эти профессора образовали в конференции академии как бы особую партию, которая носила название боткинской партии, и к ней присоедились Бехтерев и Кравков. Эта партия, благодаря своей сплоченности, имела большое влияние в конференции как при выборе членов конференции, так и при решении других вопросов учебного характера. Однако нужно признать, что эта партия все же принесла большую пользу академии, так как все лица, занимавшие кафедры благодаря ее содействию, завоевали себе в науке высокое положение и вполне оправдали возлагавшиеся на них надежды».
Вот отчего в сложнейших и тайных хитросплетениях находились тогда отношения множества преподавателей академии. А если к этому прибавить еще, что Бехтерев уже имел немало недоброжелателей, то можно себе представить, в какое варево слухов и разговоров окунулся он по приезде.
Но другое было хуже гораздо, и совсем этого Бехтерев не ожидал: недавно построенная краса и гордость русской медицины, как писали о ней газеты, оказалась не только в состоянии запущенном, не только проекта наплевательского (цейхгаузы для белья, бани, помещения для подопытных животных просто-напросто вообще забыты). Но главное – по характеру больных — плачевна оказалась больница донельзя - хоть смейся, чтобы скрыть огорошенность. Несколько тех же больных, что знавал еще Бехтерев-студент, здоровались теперь с Бехтеревым-профессором.
Если срок пребывания в психиатрической клинике больных мужчин ограничивался двумя годами, потом, коль улучшения не наступало, отправлялись они в другое заведение, то жен своих офицеры имели право содержать в госпиталях бессрочно. Даже если по характеру недомогания можно было взять их домой. Результат оказывался налицо: несколько женщин соержались тут уже более двадцати, а одна — двадцать восемь лет. При этом занять их было решительно нечем: ни швейного, никакого иного труда не было налажено в клинике, а система ухода была древняя – со связыванием и усмирительными камзолами, так что общая картина ужасала. Ни о каком, естественно, научном интересе для кафедры, ведущей в Росси не было и речи вообще.
А нервная, где же нервная клиника? Тут и вовсе начинался кошмар. На обещанную и необходимейшую клинику для нервнобольных попросту не хватило денег. Их съела постройка психиатрической. Карамзин еще некогда, уж на что благодушествующий историк, на вопрос, что основное делается в России, явственное на поверхностный даже взгляд, сокрушенно отвечал: крадут. Повторить исторический вздох этот Мержеевский мог бы с полным основанием: смета в полмиллиона, в которой много-много всякого загодя было предусмотрено, оказалась вдвое ниже расходов на строительство одной психиатрической клиники. Съеденный миллион помнился, конечно, начальством, и на просьбу Мержеевского подкинуть еще и для нервной клиники (не говоря уже о несделанном въезде — в богатейшую в Европе клинику въезжать через грязный двор приходилось) начальство с понятным раздражением ответило, что ножки следует протягивать по одежке. И больше к дебатам не возвращались. Дороговизна этой постройки, испугав соответствующее начальство, лишила, между прочим, таких же подсобных клиник два университета, уже собравшихся обзавестись лабораториями врачебного опыта.
Потом уже, несколько лет спустя, когда и нервная клиника была построена, и больных стало много меняющихся, и три десятка бесплатных мест для гражданских прибавилось, и первое в мире спевциальное нейрохирургическое отделение открылось, и о связывании больных думать забыли, и персонал сменился, и работали больные на огородах, и шили, и другим трудом занимались, и оказалась целительной такая занятость, и приезжать стали учиться врачи со всей России, Бехтерев ощутил вдруг такую опустошенную усталость, что, провожая век девятнадцатый, поднял тост за блаженные времена, когда ученые смогут заниматься одной наукой.
— Такого никогда не будет, — возразил ему мальчишка Пуссеп, ученик из самых любимых.
— Ты уверен? — спросил Бехтерев насуплено.
— Конечно, — ответил тот уверенно.— А интриги? А подсиживанье? А заработок? Никогда настоящий ученый одной наукой не ограничится.
И Бехтерев, пока смеялись и чокались и кто-то за дежурным врачом бегал — пусть и он, бедняга, хоть рюмку выпьет, еще день покуда, поспит часок, Бехтерев вспомнил отчего-то свое начало в Петербурге, хмурое и тяжелое начало, в котором, кроме всех хлопот и разговоров, были и два брошенных вскользь вопроса, очень, очень многому научивший тогда Бехтерева. Настолько многому, что даже благодарен был он тем, кто задал мелкие эти подловатые вопросы на бегу. Доброжелательно, конечно, задал, как же, без ехидцы безо всякой вовсе на приветливо открытому глазу.
Первый из них задал директор одной из больниц - ничтожество полное по человеческим и врачебным качествам, но умеющий (да ведь и то талант!) множеству людей быть полезным. Тех, естественно, людей, от которых также ожидаема могла быть польза. Он приветливо руку Бехтерева пожавши, с переводом поздравив и назначением, оглядевшись, достаточно ли слушателей, вот что у Бехтерева спросил:
— Как же вы, Владимир Михайлович, в больнице-то управляться будете? Вы ведь больше по животным, я читывал? Или кроликов станете принимать?
Когда в глазах темнеет от ярости, засмеяться - единственное спасение. Бехтерев захохотал, даже голову чуть откинув. А потом сказал приветливо:
— Кроликов, конечно, стану, И кошек. А главное - хочу напринимать сучек, состоящих в уличном употреблении. Знаете, всюду бегают и всем подставляются? Хочу выяснить, что за центры этим ведают. Заходите, полюбопытствуете, милости прошу при случае.
И долго-долго шел пешком в тот день домой аж со Знаменской площади, раздумывая тяжело и недобро, что никакие науки и ничто не спасает пока человека от низости, почему-то агрессивной всегда и всегда недоброжелательной крайне, даже хоть и не ущемлены собственные интересы. Ладно, наплевать, обойдется.
А второй вопрос был чуть позже, и к нему без кусочка из истории не подойти.
В же самое приблизительно время, что во Франции, судили за измену несправедливо обвиненного офицера генерального штаба Дрейфуса и весь мир раскалывался в шумных спорах, в России совершилась — куда тише — столь же неправедная расправа. По обвинению в принесении ритуальной человеческой жертвы предали суду десятерых неграмотных вотяков из села Старый Мултан и семерых из них осудили. Как водится, нашелся ученый эксперт, профессор, подтвердивший на суде, что у вотяков встречаются человеческие жертвы (после выяснилось, что основа его уверенности — из народных, да притом еще черемисских сказок) и обвинение состоялось. Его не утвердили верховные юридические инстанции, ибо слишком уж велики были огрехи следствия (подозреваемых истязали, вымогая признание) и самого судебного процесса, на котором и не пахло беспристрастным объективным правосудием. Однако уже задетая честь мундира заставила вторичный суд снова вынести обвинительный. В дело вмешались два провинциальных журналиста, вызвав себе на помощь известного заступника всех невинно страдающих — Короленко, и гласность помогла справедливости восторжествовать. Невинно обвиненные, измученные следствием и заключением, запуганные насмерть, семеро вотяков были, наконец, оправданы и освобождены, а со всего вотяцкого народа навсегда было снято лживое подозрение в каннибализме. В то время в России повсюду обсуждались подробности кровавого и загадочного мултанского якобы жертвоприношения, и населенная вотяками часть Вятской губернии привлекала к себе пристальное внимание самых разных людей. Бехтерев читал газетные статьи и следил за подробностями дела с горестным и тяжелым недоумением: он-то доподлинно знал, что вотяки не совершают ритуальных человекоубийств, среди них прошла вся его юность, он прекрасно знал их обычаи и быт. Он бы сам с готовностью вмешался, но уже появились специалисты-этнографы, и Короленко уже ссылался на их авторитетные опровержения, звучащие, как один, в оправдание облыжно обвиняемых вотяков.
И вот как раз в разгар этого дела — всюду о нем читали и обсуждали не без горячности — остановился в коридоре академии около группки из пяти — шести немолодых профессоров. Один спросил приветливо:
— Владимир Михайлович, мы вот с коллегами только что о вашей статье говорили, книгу «Вотяки» это вы ведь выпустили, да?
Давно уже была напечатана в «Вестнике Европы», а потом и отдельной книжкой вышла юношеская гордость его — собрание материалов о вотяках, подтвердил охотно.
— Вот мы и рассуждаем стоим,— продолжал профессор, — сами-то вы, Владимир Михайлович, не из вотяков ли будете?
Интересно, успел подумать Бехтерев, это они все еще на историю с Мержеевским намекают или просто по злобе молодецкой, хоть и старческой? И ответил со всем уважением, пристально на старшего коллегу глядя:
— Я вообще-то коренной русский по всем линиям. Но пока идет мултанское дело, я, безусловно, вотяк, это вы очень правильно изволили заметить, В такой ведь ситуации каждый порядочный человек — вотяк, неправда ли?
И ушел, попрощавшись вежливо. Очень злился недолгое время, потому что неприятно очень, когда нелюбовь к тебе проявляется так открыто, но однажды обнаружил вдруг, что вопрос тот — именно вопрос, а не самое дело — удивительную психологическую прививку ему сделал. О ней он уже с полной благодарностью вспомнил ровно через двадцать лет. Мы дойдем до той поры попозже.
Восемнадцатого декабря 1897 года профессор императорской Военно-медицинской академии, директор клиники душевных и нервных болезней Бехтерев произносил речь в актовом собрании академии — широком заседании в честь очередной годовщины ее учреждения. Почетное право сказать речь явилось данью уважения к успехам и уже вполне окрепшей известности молодого — всего сорокалетнего — профессора. По устоявшейся давней традиции выступавший обсуждал проблему хотя и широкую, затрагивающую общечеловеческие (или хотя бы общероссийские) вопросы, но прямо вытекающую из его личной деятельности. Бехтерев выбрал тему, относящуюся к общественной психологии. Речь его через год была выпущена книгой, которая от переиздания к переизданию становилась полней и глубже. Сейчас, в семидесятые годы нашего века, исследователи коллективной человеческой психики с удивлением читают эту до сих пор почти единственную книгу, собравшую в систему факты по запутаннейшей проблеме. Бехтерев положил тогда не первый камень, нет — целую часть фундамента той сложной области психологии, к которой вплотную — наступило время — обратился двадцатый век уже в годы своей зрелости.
__ Бехтерев говорил о внушении. О воздействии на психику слова. Слова, которое «вторгается в психическую сферу, как тать, и производит в ней роковые последствия». Поддержанное жестом, мимикой, интонацией, убежденностью, обаянием, ссылками на непререкаемый авторитет, эмоциональным запалом, лестью, сочувствием окружающих — всеми этими факторами, порождающими доверие, слово падает на взрыхленную почву, из которой семя его прорастет мнением, решимостью, мировоззрением.
Тема «Внушение и его роль в общественной жизни» значилась на оповещении о предстоящем выступлении профессора Бехтерева в актовом годичном собрании академии. А потом на титульном листе книги. первого издания, второго, третьего. «Внушение и его роль в общественной жизни».
Главный акцент падал не на ту разновидность внушения, когда врач (или исследователь), погрузив больного (или подопытного) в гипнотическое состояние, внушает ему непременность скорого излечения, возврат хорошего настроения и состояния, необходимость бросить пить или иллюзию, что человек делает нечто или где-то находится. Такое внушение под гипнозом лишь небольшая часть общего понятия о внушении, о властном воздействии, которое незаметно и многообразно пронизывает жизнь каждого. Во вполне бодрствующем состоянии.
Внушение — это то давление, которое оказывают люди друг на друга словами (основное средство внушения), интонацией, мимикой и жестами, собственными поступками и действиями, самим фактом своего участия или неучастия, симпатии, отвращения, ненависти, любви или страха. Внушение — это всякое «производимое на психику впечатление», попадающее в мозг помимо сознательного контроля разума, в этом его основное отличие от убеждения. Сплошь да рядом человек оказывается обладателем понятий, совершает поступки или прочно обзаводится мнениями, которые, всмотревшись пристальней (или будучи спрошенными) обосновываются лежащими на поверхности доводами: такой-то говорил, что это так (или что так надо); все поступают так; общеизвестно, что это хорошо (или плохо); принято считать и делать именно так. И все. В принципе все нормы человеческого общения – эти истины, внушаемые нам с детства; истины того общества, частицей которого мы становимся с рождения.
Но внушение идей о поведении и общении, о нравственности, о принятых в каждом данном обществе, группе, семье нормах «хорошо» и «плохо» - лишь крохотный пример. Внушение непременно содержится в любом общении людей. Совет, указание, высказывание собственного мнения и оценки уже таят в себе внушение. Любое обучение — внушение идей и представлений о мире. Любая речь — внушение, действенное или пропадающее впустую в зависимости от таланта говорящего и готовности в меру доверия, неспособности проверить, лености или скудости слушателей. Даже простое сообщение сведений – внушение, цепко западающее в архив знаний и миропонимание или невоспринимаемое, отвергаемое, отрицаемое.
Для успеха любого внушения необходима заведомая вера слушателя в честность или знания, совестность или могущество, доброжелательство или правомочность — короче, в авторитет внушающего в области, к которой относится внушение. Однако, все сообщаемое с детства — самого внушаемого возраста, когда только формируется разум (о контрольных способностях его еще нечего, естественно говорить), — это одновременно и почва, на которой вырастают понятия о критериях авторитета, кому нужно и можно безоговорочно верить, о тех, чьи слова будут восприниматься в дальнейшем с доверием и готовностью, ощущаться как естественные и единственные решения собственного разума, проникать «с заднего крыльца, минуя парадный ход сознания». Авторитет внушающего — ключ от этого черного хода.
Внушают родители детям, учителя ученикам, говоряшие слушателям, врачи пациентам, люди друг другу, вниз и вверх по лестницам и цепочкам социальных, родственных, интеллектуальных, любовно-дружеских, любых человеческих взаимоотношений, связей и общений. «Не замечая того сами, мы приобретаем в известной мере чувства, суеверия, предубеждения, склонности, мысли и даже черты характера от окружающих нас лиц, с которыми мы чаще всего общаемся».
С этого Бехтерев и начал свою речь. С «психического контагия» — духовного контакта людей друг с другом, контакта непрерывного и длящегося с рождения до смерти.
Не скупясь на образы, Бехтерев говорил о взаимной психической заражаемости при посредстве микробов, кеоторые, «хотя и не видимы под микроскопом, но тем не менее подобно настоящим физическим микробам действуют везде и всюду и передаются через слова, жесты и движения окружающих лиц...»
Бехтерев говорил о постоянном воздействии и влиянии людей друг на друга — «факторе, полном глубокого значения как в повседневной жизни отдельных лиц, так и в социальной жизни народов». О сцепленности и перевитости убеждения и внушения, их неотличимости порой друг от друга, об их согласной поддержке при взятии обществом индивидуального разума то штурмом доводов, то троянским конем внушения.
Внушаемость простирается от быстрой склонности и легкой податливости чужому мнению до ее крайнего, уже патологического выражения — неспособности двинуть рукой или ногой, если кто-то тоном, не оставляющим сомнений, заявляет, что ими не удается, двинуть.
Последнее естественно и обычно под гипнозом, когда сознание отключено, и внушение — слово со стороны — всевластно распоряжается способностями человека действовать и ощущать.
Однако встречается такая податливость, что и в бодрственном состоянии мозг послушно впитывает слова, становящиеся для него программой действий и ощущений.
(Ровно год назад, осенью 1896 года, в клинику академии был доставлен молодой парень, страдавший тяжелейшими судорожными припадками и уже полтора месяца неподвижный — во время одного из приступов отказались повиноваться обе ноги. Готовя речь, Бехтерев сделал пометку: непременно рассказать об этом случае, диковинном даже для него, видевшему столько, что, казалось, чувству удивления пора уже атрофироваться.
По традиции вновь поступившего осматривали все врачи больницы, и профессор возглавлял осмотр, на ходу щедро делясь опытом диагностирования и расспроса.
Юноша был погружен в гипнотическое состояние, и Бехтерев негромко, но категорически сказал ему, чтобы он встал и пошел. Больной, только что привезенный из палаты на коляске, спокойно встал обе ноги и прошелся по комнате. Это не было удивительным, и если оставалось еще необъяснимым наукой, то зато встречалось довольно часто. Где-то замыкались нервные цепи, ведающие движением, и орган выпадал из управления.
Под гипнозом такое расстройство часто удавалось восстанавливать.
По пробуждении больной с восторгом отправился в палату пешком, до самой двери непрерывно оглядываясь на Бехтерева. Такими же глазами века назад смотрели исцеленные от подобных расстройств то на египетских жрецов в храме Тота, то на врачевателей в древнегреческом святилище Асклепия, то на священнослужителей Лурда, то на шаманов и ведунов во всех частях света.
Однако вторично осматривая юношу перед лекцией для студентов, Бехтерев установил, что его вполне можно было и не погружать в гипноз. В совершенно бодрствующем состоянии он с легкостью подвергался любому внушению. Достаточно было сказать ему — и начинались судороги, их можно было перевести в неподвижность паралитика, не умеющего не только двинуть рукой или ногой, но даже лишенного мимики, он поддавался внушению любых галлюцинаций, иллюзий, ощущений.)
Но — это крайний, уже патологический случай внушаемости. Что же до внушения мнений, надежд, взглядов и оценок, то в разной степени и от разных лиц подвержен внушению любой человек. Обращенное к человеку слово всегда действует внушающе, и если не всегда (далеко не всегда!) сказывается решающим образом, то все же влияет и откладывается где-то. Поэтому яд медленного внушения от слов Яго постепенно проникал в душу Отелло (гениальная фраза Пушкина «Отелло не ревнив, а доверчив» как раз и говорит об этом), отсюда пословица иезуитов: «Клевещи, клевещи, что-нибудь да останется», отсюда неодолимо западающий в разум то больший, то меньший результат любой проповеди, любого выступления, особенно одетого в факты (даже подтасованные), особенно горящего убежденностью и пафосом (даже бенгальским), особенно подкрепленного авторитетом (даже нарочито раздутым или не относящимся к проблеме).
Люди привыкли ориентироваться на мысли окружающих — это вполне разумная, более того, жизненно необходимая основа общественного существования, без которой человечество никогда не двинулось бы вперед от первобытного стада полуобезьян, обладавших лишь мощно развитыми, но убогими общественными навыками — подчинением и подражанием. А в человеческом обществе любое слово, идея, мысль, мнение. распространяются широко и внушающе, позволяя множеству пользоваться готовыми духовными ценностями. Так, внушаемость позволяет в детстве доверчиво и с великои пользой впитать продукты интеллектуальной работы целых поколений, опыт целых исторических эпох.
Однако, как и любой подарок природы, внушаемость имеет оборотную сторону, участвуя в организации массовых психических безумий, ослеплении тысячных толп населения деревень и городов, а порой и целых народов.
Бехтерев анализировал средневековье. Если какой-либо период истории рассматривать хотя и объективно, но намеренно узко, с заведомым интересом к одной лишь стороне эпохи, возникает представление странное и сильное; недостаток его — односторонность, преимущество — необычайная яркость. Но польза суженных преувеличений состоит как раз в том, что рельефней проступает главное, из-за чего поднимали тему. Под бехтеревским углом зрения легко было увидеть средние века периодом всеобщей, повальной, круговой душевной ослеплённости. Порожденной религией и церковью, церковью же культивируемой и преследуемой одновременно.
Пылают костры, на которых жгут ведьм и колдуний (под пытками, чтобы оставили в покое, даровав смерть, многие из них сознаются, это зримо убеждает окружающих, готовя следующие жертвы). По дорогам тянутся колонны людей, обнаженных по пояс и до крови бичующих себя и друг друга (на конце треххвостой плети острые куски железа) под отчаянные, в голос покаянные молитвы, колокольный звон и слезы о прощении грехов. На площадях городов одержимо пляшут (и не пляшут даже, а беснуются) тысячные толпы, танцы переходят во всеобщие судорожные припадки. Раз в несколько лет очередная гигантская армия крестоносцев, опустошая все на своем пути, отправляется на освобождение гроба господня. Это не столько рыцари, закованные в латы и произносящие красивые монологи из романов Вальтера Скотта, сколько прежде всего — вереницы тянущихся за всадниками обозов: крестоносцы везли с собой стариков, женщин, детей, весь скарб и домашнюю скотину. Они глухи к голосу рассудка и слепы ко всему, что видят вокруг, их глаза горят внутренним огнем психозоподобной одержимости. И костры, костры, костры.
Внушение, что вокруг — враги истинной веры, уступившие тайным уговорам дьявола, люди средневековья воспринимали тем более податливо, что в мировоззрении их (идеях, внушенных с детства) дьявол и его армия являлись реально существовавшей силой. Человека незримо сопровождали повсюду два враждующих попутчика: ангел-хранитель и искуситель на козлиных ногах. Демоны кишели в лесу и жилищах, в церквях и на площадях, на уличных перекрестках городов и пыльных деревенских дорогах. Непрерывные рассказы очевидцев лишь укрепляли эту убежденность. Ангел мог отвернуться, отказаться, ослабеть, демон не дремал и не отвлекался. Особо податливые внушению страдали от страхов и порожденных ими неврозов женщины, которых более всего обвиняли в колдовстве. Но когда охота за ведьмами достигла наибольшего накала, на кострах все чаще стали погибать и те, кто оказывался в состоянии противостоять повальному внушению, выдвигая доводы разума. Инквизиторы вполне обдуманно и предусмотрительно объявили, что ересь номер один — сомнения в наличии повсюду врагов веры. «Это заблуждение появилось между некоторыми учеными людьми отчасти от недостатка веры, отчасти от слабости и несовершенства ума». Ересь такого рода следовало пресекать особенно жестоко: голос сомнения точит здание внушения неумолимо, как солнце — снег.
Во втором издании книги (в 1903 году) у Бехтерева появляется чудовищный пример фанатического внушенного ослепления. Недавно отшумевшее в Китае, закончившееся, естественно, поражением стихийное народное восстание против колонизаторов носило название «боксерского» — от названия общества одержимых Ихэтуань («кулак во имя справедливости и согласия») активных участников движения. В общество вербовали юношей и девушек из близких и дальних районов, обещая им... неуязвимость, ибо если они достаточно поверят в победу, то тем самым просветятся настолько, что станут недоступны пулям. Эти обреченные шли впереди отрядов восставших с цветами и разноцветными флагами в руках, своим озаренным энтузиазмом увлекая остальных. Первые же залпы косили их. но погибшие объявлялись недостаточно просветившимися, и вербовка по-прежнему собирала поверивших. Внушению чрезвычайно способствовали сведения, чуть не по официальным каналам разносяшиеся по стране: о том, как два «просветленных» мальчика одной ниткой повалили здание католического храма Б Мукдене, о том, что только благодаря присутствию в отряде трех «неуязвимых» было захвачено двадцать семь бронепоездов, и прочие легенды.
Готовя выступление, Бехтерев снова, как делал это всегда, обратился к архивам своего казанского периода. Вполне естественны в такое время счастливые ситуации, которые подсовывает Его Величество Случай.
И ничем иным, кроме случая, думал, возможно, Бехтерев, горбясь над папками архива, нельзя объяснить тот факт, что ровно пять лет назад губернатор Киевского округа, опасаясь развития странных народных волнений, распорядился перевезти виновника их, сумасшедшего Кондратия Малеванного, из Кирилловских богоугодных заведений (больница на окраине Киева) за тысячу верст — в Казань (именно в Казань!), где Малеванного определили в Окружную лечебницу Всех скорбящих.
Поздней осенью 1892 года в Казань прибыл (по этапу, с конвойными, слегка ошеломленными от потока монологов, услышанных дорогой) высокий худощавый человек с резкими чертами лица и решительными четкими жестами. Говорил он много и красноречиво, неудержимо увлекаясь, упиваясь звуками своего голоса, и тем, что он изрекал (он сам с восторгом и удивлением слушал все, что говорил). Вместе с больным прибыли сопроводительные бумаги (историю болезни писал профессор Сикорский, вскоре он выпустил книгу об этой психической эпидемии).
В ту зиму они беседовали часами. Врачу, профессору Бехтереву было тридцать пять; больному, бывшему колеснику Малеванному, — сорок восемь. Первый умел профессионально слушать, самим видом своим и неотрывным интересом располагая к душевной открытости, второй без устали говорил, как и подобает пророкам.
Ибо неграмотный мещанин из города Таращи Киевской губернии был не кем иным, как Иисусом Христом. Евангельского Христа на самом деле не было, и в Священное писание вкралась ужасная ошибки. Там написано: «был Христос, страдал и умер», а следует на самом деле читать: «будет Христос, будет страдать...» и так далее. Это пророчество о появлении его, Кондратия Малеванного, в котором вселился дух божий. Доказательство? Описанное в газетах всего света появление новых ярких звезд, которые видны с территории двадцати пяти государств. Дрожание и судороги, постигающие его во время молитвы. Несравненные запахи, которые он непрерывно ощущает. Отрыв его головы от туловища и поднятие вверх, что часто видели ученики и последователи. Тысяча изменений, которые он ежедневно испытывает в своем сердце: то скорбь и муку, то радость и восторг, то трепетное ожидание. Разве этого мало? И неважно, что сейчас он в Казанской больнице, о чем тоже были пророчества и предсказания. Это видно уже из самого слова: «Предсказание — сказание — казание — Казань,» — говорил он, проницательно улыбаясь. Кроме того, шесть лет назад к нему на поклон приходил Иоанн Креститель, переодетый солдатом-отпускником. Он показывал свой солдатский билет и просился переночевать.
В общем, банальный случай. Любой психиатр насчитал бы в своей практике десятки встреч с такими расстройствами. По классификации того времени — религиозное помешательство. Однако этим неграмотным, энергичным и эмоционально проповедующим больным была вызвана гигантская психическая эпидемия, одна из наибольших, вероятно, в конце прошлого века — уже вполне зрячее и просвещенное время.
Листая записи, достав с полки дарственный экземпляр книги об эпидемии, Бехтерев с благодарностью и приязнью думал об авторе ее, профессоре Сикорском. Как он зорок к деталям, проницателен в анализе патологической психики малеванцев. Бехтерев листал книгу и делал для себя заметки, становившиеся кирпичиками речи.
«Для всякого непосвященного наблюдателя может, конечно, показаться странным, что заведомо душевно-больной, каким является Малеванный, мог найти себе поклонников, хотя бы из простого народа.
Как бы ни был неразвит простой народ, но он чуток к основным религиозным догматам и... всегда с негодованием отвергнет мысль, что какой-то безграмотный мещанин является Христом...
Но внушение делает другое...»
Что именно делало внушение, следовало далее в виде описания эпидемии. В ожидании конца света, в который уверовали последователи, они распродали свой скот, домашнее имущество и приготовились к Страшному суду.
Но почему больной Малеванный оказался вожаком и центром психопатической эпидемии, почему вопреки чуткости к «основным религиозным догматам» односельчане, а потом и жители окрестных сел все же не отвергли «мысль, что какой-то неграмотный мещанин является Христом»? Бехтерев не останавливался на этом подробнее, считая, что уже объяснил понятиями, изложенными ранее — там, где говорил, что внушение в отличие от убеждения (пружины которого — логика и доказательства) действует путем постепенного уговора, путем увлекательной и взволнованной речи, путем жестов и мимики.
Убежденности у больного фанатика Малеванного хватало, но главное — она падала на подготовленную почву. «Народные массы, — проницательно писал Сикорскнй, — непрерывно ищут спасителя». А веря в самую возможность его появления и прихода, им легко уже поверить фанатику. Правда, дальше этого проницательность Сикорского не шла. Он не касался причин, побуждавших народные массы искать спасителя, не отвечал на вопрос, зачем он им нужен. Спаситель — от чего? Но как врач он был точен:
«Самой существенной чертой описываемой эпидемии является наклонность, скорее даже — неудержимая потребность у заболевшего населения собираться массами и предаваться порывам психического возбуждения.
В их сердце нет доброты, нет и признаков нравственного обновления, даваемого новой религией, не заключается терпимости и снисходительности; напротив, они проникнуты духом крайнего кощунства и враждебности к своей прежней религии, которую они готовы были бы попирать и разрушить, если бы тому не мешали внешние условия».
Полностью забросив все свои обычные житейские заботы, малеванцы предавались коллективным молениям, в радостном экстазе легко доходя до судорог и галлюцинаций. В ожидании скорого конца света и полной перемены жизни они беспрерывно с благодарностью говорили о Малеванном, отказывались отвечать на вопросы врачей, ссылаясь на то, что все устраивает их Отец и Спаситель; прибывшие на место эпидемии психиатры отметили полную недееспособность, расслабленность, отсутствие собственной воли, выключенность разума и фанатичное упование на вожака. Малеванного изолировали от паствы. (Когда однажды его на короткое время попытались отдать родным, брожение немедленно усилилось.) К Кирилловской больнице потянулись толпы почитателей. Они с презрением и негодованием смотрели на местную церковь (расписанную, кстати, Врубелем и Васнецовым) и толпились у забора, куда выходил разглагольствовать Спаситель. Внушенное им уважение к его давно уже предсказанным, теперь еще и подтвердившимся гонениям и мукам было глубже авторитета врачей, пытавшихся рассеять толпу уговором, сильнее страха перед полицией, которая разгоняла их. Когда Малеванного по этапу отправили в Казань, толпы озаренных его учением день ото дня постепенно возвращались к разуму.
В речи Бехтерева специально приводились впечатляющие факты наиболее острых и массовых действий внушения, чтобы стала очевидной и подчеркнутой непременная роль его «при всяком движении умов», в том числе и мелком, повседневном. Бехтерев говорил: «Ввиду этого я полагаю, что внушение как фактор заслуживает самого внимательного изучения для историка и социолога, иначе целый ряд исторических и социальных явлений получает неполное, недостаточное и, быть может, даже несоответствующее объяснение».
Так говорилось о внушении в годы умозрительной, описательной психологии, только еще стремящейся стать наукой. Конкретное познание этого явления психики оставалось грядущим исследователям.
Бехтереву внимало собрание чрезвычайно разных людей. Военные и гражданские, мужчины и женщины, преподаватели и слушатели, ученые, чиновники просто и чиновники от науки, сановники, опекавшие академию. Разные по способностям, уму, интеллекту, знаниям и убеждениям, воззрениям на мир и друг друга, разных характеров и темпераментов, должностей и чинов, возрастов и привязанностей, стремлений и интересов. Что могла дать им эта речь, кроме кристального прояснения одной из граней человеческого общения, одной из форм влияния людей друг на друга, общества на единицу и наоборот? Оставалась ли эта речь в стандартных рамках стандартных сообщений или как-то влияла на слушателей?
Влияла безусловно и глубоко. Как вскоре, став книгой, — на читателей. Внушала странное, навязчивое и даже раздражающее желание оглядеться, подумать и присмотреться к своим и чужим взглядам, убеждениям, понятиям и представлениям. Оказывалось, что происхождение и суть многих из них никогда не поверялись разумом и есть не что иное, как устойчивая система бытовых, религиозных и сословных предрассудков. Впитываемая постепенно и исподволь, вводимая годами, эта система всегда представлялась незыблемой, естественной и, более того, единственно возможной. Она приводилась в действие автоматически, полностью определяя поступки людей и самую их жизнь. А между тем, возможно, пришла пора пересмотреть отдельные части этого незримого механизма, ибо единодушие решений, общепринятость мнений, распространенность убеждений, сходство взглядов, единство оценок, слитность действий и одинаковость отношений сплошь и рядом рождаются вследствие не личного, каждому свойственного анализа, а массового внушения, распрoстраняющегося, как подземный пожар.
Но оглядеться вокруг — всегда значит увидеть что-то свежим взглядом, пересмотреть и переосмыслить. Среди слушателей Бехтерева было немало тех, кто понимал опасность и пагубность такой трезвой ревизии. Под их костюмами и мундирами бились сердца, беззаветно преданные установленному порядку. Тому порядку, в незыблемости которого они были кровно заинтересованы, которому навечно были обязаны каждой минутой своего благоденствия. Тому порядку, который оказался достаточно разумен, чтобы обеспечить их ценное благополучие, а следовательно, достоин существования и ограждения от любого пересмотра. Щекочущее ощущение опасности — шестое чувство блюстителей (как профессиональных, так и по любви).
Были среди слушателей Бехтерева и другие. Однако вот что интересно: как у охранителей, так и у фрондеров аппарат восприятия и анализа устроен, в сущности, одинаково. И стремящиеся к изменению порядка, и препятствующие этому, одинаково понимая цель, одинаково видят средства. А потому одинаково легко усматривают в новых даже чисто научных идеях и построениях если не их полную суть, то зато их крамольный дух, их полезность (в оценке одних) или пагубность (в оценке других) для существующего порядка.
Очевидно поэтому общепринятые поздравления с успехом речи были в тот раз либо чрезмерно горячи — преимущественно молодых, чрезвычайно уповающих на речи; либо необычно сдержаны, осмотрительны и как бы затушеваны глубоким раздумьем, терзавшим в это время поздравлявших, — преимущественно старших, чья громогласная устремленность молодости уже сменилась упитанным здравомыслием.
В этом коренастом и плотном, уверенном и спокойном профессоре отчетливо проступала странная и пугающая одних, восхищавшая других черта, которую непривычно было видеть у людей преуспевающих: полное — до неприличия — непонимание того, что некоторые темы лучше не то что не развивать, но даже и не затрагивать. Черта, в чрезвычайной степени свойственная Бехтереву как молодому — еще студенту, так и впоследствии — академику, когда в департаменте полиции уже лежало найденное ныне «дело академика Бехтерева». Впрочем, мы еще дойдем до него.