- Чёрный ящик
- Бехтерев: страницы жизни
- Книга о вкусной и здоровой жизни
- Книга странствий
- Гарики из Атлантиды
- Штрихи к портрету (часть первая)
- Штрихи к портрету (часть вторая)
- Прогулки вокруг барака
- Проза
- Необходимое предисловие
- Слегка про всех и про бабушку Любу
- Цветы жизни в нашем огороде
- Годы, собаки, жизнь
- Подлинно литературным мемуар
- Трактат о разности ума
- Да, были люди в наше время
- Заметки на полях воспоминаний
- Есть женщины в русских селеньях
- Кое-что о десятой музе
- О людях хороших
- Сократ, который был самим собой
- Праведное вдохновение жулика
- Клочки и обрывки
- Немного об искусстве выживать
- День отъезда, день приезда - один день
- Ненужное послесловие
Стремление разделить людей по клеточкам и типам всегда было неотъемлемо свойственно любому, кто присматривался к человечеству. Ученым, систематизирующим мир, эта жажда особенно известна. А вот что до самих ученых — как бы привести в систему разнообразие их характеров, ухваток и методов?
В начале нашего века это попытался сделать известный химик Оствальд, автор нашумевшей книги «Великие люди». Он предложил делить ученых всего мира на две категории: классиков и романтиков и, пожалуй, убедительными иллюстрациями подтвердил правомерность такого рассечения ученого мира. Во всяком случае, пока ничего лучшего покуда никто не выдумал, хотя трудов написано достаточно: наука растет и сама давно уже стала объектом пристального изучения.
Вообще, это интересная книга, и многие могут найти в ней лично для себя то удовольствие (кроме познавательного), то утешение. Любопытна, например, такая авторитетная констатация: великие исследователи почти все были плохими учениками, потому что всегда и всюду «самые даровитые молодые люди сильнее всего сопротивлялись той форме умственного развития, которую пыталась навязать им школа».
Классики и романтики. Классик выбирает тему исследования как пожизненную цель. Уж во всяком случае на очень долгие, без заглядываний долгие годы. Он терпеливо и настойчиво пробивается вглубь проблемы, не отвлекается и не разбрасывается, роет глубочайшую (по мере способностей, разумеется), но почти без ответвлений штольню. Результат его поисков всегда очевиден, солиден, предопределяет сполна и точно, куда двинутся последователи. Классик основателен и нетороплив по самой сути своей исследовательской психологии. Узость фронта его наступления на задачу окупается глубиной проходки и скрупулезностью разработки штольни. Его ученики и продолжатели вынужденно довольствуются достигнутым уровнем.
Не оттого ли, кстати, невольно вспоминается здесь легкомысленный и мудрый чей-то парадокс, гласящий, что величие ученого часто точнее всего измеряется количеством лет, на которые он задержал развитие науки в своей области?
Как и всякая глубокая шутка, мысль эта не лишена отчасти справедливости, ибо еще многие годы именем первопроходца одергивают тех, кто утверждает (спервоначалу интуитивно обычно, и тут он уязвим весьма), что с некоторых пор проходку надо бы вести иначе, копать глубже, а может быть, даже в другом направлении. Трудность положения таких спохватившихся состоит обычно в том, что у классика всегда находятся преданные ученики, которым не под силу бить скальную породу дальше, и потому они берут на себя функцию воспевателей пройденного и охранителей достигнутого.
Однако же это — лишь обидные последствия целенавправленной и богатырской работы классика. Ибо смело можно утверждать, что стратегические, стержневые успехи познания достигаются классиками, героями долгой сосредоточенности и подвижнической преданности одной лишь облюбованной цели. Классик не спешит, писал Оствальд, публиковать результаты своих изысканий до тех пор, пока не уверен в стерильной их непогрешимости. Он только в целом, строго очерченном и глубоко продуманном виде соглашается предоставить обсуждению свою позицию, с которой отчетливо видно, куда он двинется дальше.
Ну а романтик, каков же, по Оствальду, он? Разбросанность — его удел.
«Романтик всегда страдает избытком мыслей, планов и возможностей и... прежде всего стремится освободиться от этого избытка, чтобы впустить другие идеи, уже ожидающие своей очереди».
Очень здесь хорошо это — «страдает избытком мыслей», неправда ли? Словом, романтик интенсивен и разбросан. Одержимость множеством идей, целей и проблем заставляет его уделять каждой слишком небольшое время, оттого и штольня у него не штольня, а только множество шурфов и зарубок оставляет он на обширном поле своей всегда вдохновенной деятельности (ибо ведь и разбросанность-то сама от неуемного, вдохновенно рыскающего любопытства).
А ввиду неглубокости достигаемого — неглубокости, которая бесценна для тех, кто пойдет вслед, - романтик и забудется зато быстро по мере продвижения последователей вглубь. Очевидна неминуемость расплаты за недостаточную глубину. Вот какой именно расплаты: «Научные успехи романтиков теряют личный характер, становясь безымянной составной частью общего знания», несмотря на высокий талант ученого-романтика, ибо даже «если он сделал перворазрядные работы, то их результаты только облекаются в более безличную форму и продолжают влиять по многочисленным новым каналам».
Продолжают. Это верно и справедливо. Но – увы — уже без имени того, кто начал.
Оствальд вполне резонно, пожалуй, замечает, что чем моложе наука, тем необходимее ей романтики.
Не в точности ли о Бехтереве слова Оствальда о романтическом типе ученого?
И тут, кроме открытия множества новых готизонтов, еще одно благотворное следствие работы романтиков обойти никак нам нельзя. Классики приносят познанию пользу явную, ощутимую, заметную. Романтики — кроме того же рода пользы — благотворны еще одной неявной и трудно опознаваемой полезностью. В изобилии их идей, мыслей, разработок и починов оказывается множество крохотных зарубок и поверхностных касаний, которые служат поколениям, идущим вслед, ньютоновым яблоком для глубокой новой темы, для маршрута, самому первопроходцу неясно, где зачатого, ибо помнит он обычно, как вспыхнуло в нем счастливое и плодотворное озарение, а в связи с чем, с какой мелочью и на чьем незапамятном наблюдении — бог весть. Тут забывчивость естественная, тут неблагодарность неосудимая, и, только восстанавливая цепочку исследований, пятясь мыслью, можно иногда наткнуться на тот легкий пируэт чужой мысли, который для последующего оказался псчезающе малым камушком, породившим лавину аналогий и размышлений. И тогда уже много лет спустя, выпуская солидную монографию, упоминает маститый исследователь (и то, если дотошен, добропорядочен и скрупулезен), что где-то у Бехтерева уже есть на эту тему набросок, мысль, наблюдение. Состоявшихся таких упоминаний — сотни, несостоявшихся по разным причинам — несчетно. Идеи Бехтерев разбрасывал легко, походя, играючи, и оттого они то вспоминались много позже, то вовсе не вспоминались. Иногда он без обиды и приоритетного гонора сам указывал сделанную зарубку, иногда она всплывала длительное время спустя.
Так, например, в области «мозг и слово» он был настолько впереди своего времени по прозрениям и идеям, что лишь сегодня по-настоящему осмысливается когда-то сказанное, будто невзначай оброненное им. Это именно он, ничем не выделяя заведомого первенства своего, написал, что «слово везде и всюду является звуковым или письменным знаком, замещающим собой предмет или явление», то есть совершенно точно определил речь как вторую сигнальную систему. Это было провидение поразительное, его времени еще как бы и ненужное, ибо только много позже разработки физиологов, психологов, философов привели к представлениям о том, что мозг моделирует мир и речь является инструментом моделирования. Бехтереву ясно виделось это несколько десятилетий назад.
Точно так же он первым негромко и совершенно верно, с полнотой понимания, поразившей исследователей, пришедших к этому лишь сегодня, обозначил роль и назначение лобных долей мозга. Он первым явственно увидел и понял, что животные без лобных долей «не оценивают нужным образом результаты своих действий, не устанавливают... соотношения между отпечатками новых внешних впечатлений и результатом прошлого опыта и... не направляют движений и действий сообразно личной пользе». Тысячи экспериментов, проведенных за последние десятилетия во множестве лабораторий, обобщение наблюдений психологов, врачей и хирургов привели именно к этому давнему бехтеревскому выводу.
Столь же яркий другой пример относится к первым годам столетия. Бехтерев заметил и точно описал, как стягивает на себя всю нервную энергию, как целиком занимает весь мозг сосредоточенность на каком-либо важном, существенном в этот момент деле или отправлении живого существа. Когда появились знаменитые ныне разработки физиолога Ухтомского, известные под названием доминанты, Бехтерев радостно и незамедлительно предоставил им место в сборниках и изданиях своего института, с удовольствием заметив вскользь и без тени претензии, что уже давно это явление отметил и наблюдал, хотя не столь глубоко, конечно, не столь пристально, не столь обоснованно, однако с пониманием сути и механизма, С прозрением, следовало бы добавить. Он двигался с некототорых пор по событиям и фактам работы нервной системы, стремясь — с сегодняшним чисто интесом – понять и охватить ее в целости и совокупности, оставляя другим пробиваться в глубинное устройство и связи.
Именно ему первому принадлежит идея добавлять в алкоголь вещества, вызывающие рвоту и последующее отвращение. Все, что сделано с тех пор во всем мире для излечения алкоголиков и наркоманов, основано именно на этой идее, несмотря на многочисленную разность конкретных тонкостей способов и методик.
Мгновенный отклик (приуроченный, как в его жизни, к познанию мозга) рождала в нем вообще любая услышанная новинка. Так, например, узнав об открытии рентгеновских лучей, он немедленно предложил попробовать вводить в мозг вещества, непрозрачные для этих лучей, исследуя таким образом состояние мозга, выявляя опухоли, кровоизлияния, всяческие нарушения нормы. Подобного рода методических идей выдвинуто было им множество.
А в необъятной области коллективной психологии вообще невозможна тема без ссылки на его близкие к истине или ошибочные, но всегда высказанные соображения и мысли.
Обратимся теперь опять к прозорливым замечаниям Оствальда. Сам замечательный химик-исследователь, тонко и глубоко чувствуя самый дух своей науки, он без осуждения, с полным пониманием великой пользы романтиков для расширения фронта познания все же не мог упустить теневую сторону обсуждаемого типа ученого:
«Рядом с большими преимуществами, которые предоставляет романтическое дарование, для романтика существует весьма значительная опасность, что он удовлетворится таким решением проблемы, которое никакого решения собственно не представляет».
«Впрочем, — тут же спохватывается он, — можно с полным правом утверждать, что проблема никогда не исчерпывается вполне, так как позднейшее поколение всегда найдет, что в ней дополнить, и изменит то, что прежнее поколение считало достаточным для успокоения своей совести и любознательности».
Золотые слова. Особенно точны они в приложении к молодым, бурно развивающимся наукам, стократ точны в отношении всего круга наук, познающих мозг, — эту вершину эволюции, неизвестно еще сколько преград таящую в себе. В середине двадцатого века, более всех умудренного открытиями и разочарованиями, один из выдающихся физиков удивительно точно сказал: «Понимание атома — детская игра по сравнению с пониманием детской игры». А другой, будто добавляя и углубляя сказанное, о самом познании не без меланхолической печали заметил: «Все изучается лишь для того, чтобы снова стать непонятным или в лучшем случае потребовать исправления».
Так, быть может, преувеличил Оствальд? Все равно ведь неизбежны пересмотры и перестройки, и только там, где наука мертва, она незыблема. Может быть, и требовать не стоит лишнего проникновения вглубь и избыточного обоснования того, что все равно передовым отрядом следующих разнесется в пух и прах?
Нет, Оствальд все, все предусмотрел. Последующая часть той же цитаты (я сознательно разорвал ее, что-бы обсудить полней) не оставляет никаких сомнений в том, что он хотел сказать. Да, всегда будут перестройки, были всегда и будут. «Но для романтика остается опасность, что он остановится на том, что не удовлетворит самых передовых его современников, чего классик никогда не допустит».
А не здесь ли именно вдруг счастливо натыкаемся мы на возможность объективно и беспристрастно, без малейшей кухонности и подглядывания в замочную скважину объяснить трагическое для русской науки той поры явление — безоговорочный и бескомпромиссный раздор между двумя великими современниками, замечательными исследователями мозга — Бехтеревым и Павловым? Очень важно попытаться понять отнюдь не творческое разъединение и вражду этих двух высокотворческих первопроходцев.
Они ведь и начинали вместе, и вместе в свою первую заграничную командировку отправлялись,и происхождения одинаково невысокого будучи, бедствовали одинаково спервоначалу, и одинаковую гордость чувствовали людей, пробившихся собственным трудом. И многотомник Бехтерева «Основы учения о функциях мозга» именно Павлов назвал энциклопедией о мозге, трудом единственным в мировой литературе, настольной книгой всякого натуралиста. Здесь обычно обрывают биографы обоих эту цитату из павловской рецензии, ибо дальше идут упреки и нарекания. А нам-то как раз они и интересны сейчас, ибо здесь – начало раздора, распустившегося махровым цветом. Павлов пишет то же, что еще когда-то Балинский: о скоропалительности выводов и суждений, о недостаточности глубоких проверок и перепроверок. Вот она – та разница в исследовательских характерах, в самом подходе к проблеме, что качественно отличает классика от романтика, что разделила Павлова и Бехтерева куда более непроходимой стеной, чем упоминающаяся обычно причина: приоритет.
Была, впрочем и эта причина, и нельзя ее скинуть со счетов. В самом воздухе времени носилась в конце века идея о необходимости объективными, подлинно количественными методами исследовать психику людей и животных. Единственный прежний метод психологии — самонаблюдение — явно и несомнно устарел. Тысячи экспериментов, в основе которых лежало самонаблюдение, почти ничего не принесли для развития психологии как науки. Кроме того, самонаблюдение начисто не годилось при исследовании поведения животных, психики детей и душевнобольных. Бехтерев, первым сполна осознав это, яростно искал путей для обоснования и утверждения объективной, независящей От наблюдателя, подлинно научной психологии. Еще в самом начале века появились первые его статьи, ставшие вскоре трехтомником «Объективная психология» и оказавшне огромное определяющее вдияние на развитие психологии во всем мире. Такого же пути искал в то время и американец Торндайк, с помощью специальных устройств изучавший поведение животных. Открытие (а точнее, осознание) метода условных рефлексов давало исследователям мощное оружие для объективного исследования психики людей и животных. Мы еще поговорим подробнее об этом, сейчас нам самое главное отметить, что методика эта равно применялась в лабораториях Павлова и Бехтерева, и нет нужды обсуждать правоту кого-либо одного из них в той тяжбе о первенстве, которой открывались с некоторых пор их книги. Нет нужды потому, главным образом, что Павлов изучал в начале века высшую нервную деятельность животных, а в бехтеревских лабораториях занимались только человеком.
Постепенно и незаметно сперва началась, но разрослась стремительно и неудержимо вражда двух ученых этих еще до открытия условных рефлексов, когда на любом почти научном заседании, где бы ни собирались психологи поговорить о насущных своих проблемах, Павлов с Бехтеревым схватывались с первых же минут. Спорили они по каждой почти из идей о назначении и работе различных отделов мозга. Приводили материалы экспериментов — каждый на собственную лабораторию опирался, придирчиво искали ошибки в самом проведении чужих экспериментов, жестоко оспаривали выводы. Но у каждого вдобавок свой был яркий и жестко сложившийся характер, и чисто научное разногласие их, малостью добытых данных лишь разогреваемое, привело с неумолимой естественностью к чисто личной неприязни и враждебности.
А пока предоставим слово хирургу Пуссепу, уделившему много места в своих небольших воспоминаниях этой печальной розни. Он описал ее с сожалеющей и исчерпывающей полнотой:
«Если делали доклады ученики Бехтерева, то Иван Петрович (Павлов. — И. Г.) всегда выступал против докладчика, но не всегда его возражения бывали успешны и часто носили личный характер. Если же выступали докладом ученики Ивана Петровича, то и Бехтерев находил нужным возражать, и также было видно, что свои возражения он направлял против Павлова...
...Они не подавали друг другу руки и не разговаривали друг с другом...
...Два великих ученых в своей научной деятельности, направленной к выяснению истины, не могли согласиться друг с другом по такому ничтожному, касалось бы, вопросу, как приоритет... Оба ученых дали миру много ценного в научном отношении, но, может быть, они дали бы еще больше при дружной работе. В Берне (на съезде физиологов в 1933 году. - И. Г.) при разговоре со мной Иван Петрович сказал: «Теперь только я почувствовал, насколько мне недостает клинической неврологической подготовки», - и тогда я подумал, что могли бы дать миру эти два великана, один физиолог, другой психиатр и невропатолог! Они дополняли бы друг друга, и, может быть, результаты работы были бы другие, в особенности, в области изучения психики человека».
Исчерпывающие слова. К сожалению, эту рознь так и не удалось им преодолеть. Ибо она куда глубже была, чем разногласие о первенстве, она все-таки и впрямь крылась, скорей всего, в прямой диаметральности двух сильных и ярких характеров: одного - стремящегося вглубь, другого — наступающего по фронту. Живое и печальное для истории науки несходство, перешедшее в чисто человеческую неприязнь. Время стерло эту вражду, и в истории наук о мозге они всюду стоят рядом.