В феврале шестнадцатого года, в самом конце месяца, академику Бехтереву предстояло произнести речь перед профессорами и студентами Психоневрологического института. Приближалась годовщина открытия этого уникального учебного и научного заведения, и его создатель не мог не выступить в такой день. А Бехтерев — он непрестанно ловил себя на этом и одергивал, потом опять бессильно спохватывался — почти весь месяц подолгу и часто, неотступно и навязчиво думал о смерти. Снова и снова возвращаясь мыслями от сотен своих ежедневных дел к небытию — безвозвратному и бесконечному. Только недавно отмечался его профессорский юбилей. Он терпеливо высидел несколько часов, с ласковой, и как ему казалось, благодарной улыбкой выслушивая перечисления его заслуг (несколько тысяч учеников, основатель отечественной неврологии, один из первооткрывателей мозга, психиатр, физиолог, педагог, мыслитель, клиницист, философ, нравственная высота), и тоскливо ожидал окончания потока восхвалений. Он не то чтобы не был тщеславен — вовсе нет; и известность, и легенды вокруг имени, и почтение окружающих, и назойливое внимание на улице, и сотни писем — это все было приятно ему, хоть и смешило сходство со славой опереточного тенора. Просто не надо было этого фейерверка, потому что он сам знал о себе гораздо больше и с высоты этого знания своего понимал гораздо лучше любого из выступавших, как действителько много сделал он — для науки, для людей, для России. Только он ведь и для себя это делал. Потому что сил было много до невероятия, потому все получалось и удавалось, потому что весело и приятно было думать, ставить опыты, доискиваться и преодолевать. Кому расскажешь, что к ночи, засыпая от усталости в любом положении, он бывал так счастлив, что и утром просыпался с непрошедшим этим ощущением полноты и удачливости жизни, и с наслаждением, еще в постели, начинал писать очередную статью на любом подвернувшемся клочке бумаги, подложив под бумагу фанерное сидение от старого стула, и чертыхаясь только, когда карандаш попадал в маленькие дырочки, пробитые в этом сиденье. Вот подложку эту сменить — годами не хватало времени. А на остальное все — хватало. В собственное удовольствие утоление собственной жажды полнокровной и полновесной жизни.

На этих юбилейных торжествах и начал он вдруг думать о смерти. Так же пристально, непрерывно и истово, как думал о самых насущных проблемах, встретившихся за прожитые годы. Об отвратительной неизбежности смерти, о сравнительной ее легкости для верящих в загробную жизнь, о горячечном желании бессмертия, искони присущем человеку, сочинивши множество легенд, мифов, иллюзий для утоления мечты о неумирании. О том, что кончается и что продолжается, что обрывается и что остается после смерти.

По давней привычке анализировать даже поток собственных мыслей, чуть отчуждаться и взглядывать на них со стороны, по очень полезной и важной привычке время от времени окидывать себя искоса отстраненным взглядом, он попытался понять, отчего снова и снова возвращается к мыслям о смерти. От страха перед уже замаячившим где-то концом? Кажется, нет, хотя умирать дьявольски не хотелось. А может быть, подкрадывается какая-то скрытая до поры сильная и острая болезнь, и ее предчувствие, еще неосознаваемые симптомы ее начинают уже угнетать и исподволь готовить к мукам? Он часто встречал кое у пациентов. Нет, кажется, вполне здоров. Просто возмутительно здоров для своих почти шестидесяти лет. Впрочем, и размышления о смерти были какими-то безличными, будто не о собственной неотвратимой участи думал, а неуправляемо листалась память, подбирая мысли на заданную тему. Вспоминал, что все религии мира в основе своей содержали идею о разновидностях загробного существования, и это посмертное грядущее призвано было служить регулятором земной жизни, определять поступки по эту сторону бытия. Вспоминался Дон-Кихот, объясняющий очень земному оруженосцу своему, что за свободу и честь жизнь вовсе не жаль пожертвовать. Потом стихи всплывали внезапно в памяти:

         Не говорите мне: он умер — он живет,
         Пусть жертвенник разбит, огонь еще пылает.
         Хоть роза сорвана — она еще цветет,
         Пусть арфа сломана — аккорд еще рыдает.
Нет, стихи эти были о чем-то другом, ассоциация подвела на этот раз, и он снова окунался в суету повседневных дел, десятков разговоров, свиданий, консультаций и приемов больных. Но выдавалась вдруг одная минута, и всплывали слова Метерлинка, что страх смерти — это просто боязнь неизвестности, в которую она нас повергает. С этим хотелось спорить, послушно приходили в голову возражения, но к чему все это было, он и сам никак не мог понять.

... Так длилось недели две, назойливо, надоедливо и неустранимо. В середине февраля он ехал на прием к больному, извозчик — все они знали его в лицо, петербургскую знаменитость, великого врача с дремучей бородой — все время оборачивался, порываясь что-то спросить, но не решался, так нахмурено и замкнуто было лицо седока, и опять текли эти мысли. Вспомнился философ и психолог Джемс, так уверенный в реальности загробного мира, что твердо обещал друзьям перед смертью отыскать способ духовного общения с ними. И еще вспомнилась ядовитая шутка Мечникова, что не нашел, должно быть, философ до сих подходящего способа — нету пока вестей от Джемса.

И сообразил вдруг, отчетливо и ясно, что происходило с ним две эти недели. И облегченно засмеялся. Извозчик обернулся, понял, что минута подходящая, просил почтительно:
— Господин профессор, третий год мечтаю все спросить при случае — после смерти жизнь есть или нету? А?
От совпадения Бехтерев рассмеялся еще сильнее и неудержимей, кивнул головой многократно и убежденно сказал, посерьезнев:
— Непременно есть. Наверняка и обязательно.

Соскочил и упруго пошел к подъезду, где его уже ждали. Извозчик, донельзя обрадованный, сильно стегнул лошадь и помчался на ближайшую площадь сообщить коллегам, что сказал знаменитый профессор. Так возникла еще одна легенда из тех многочисленных, что окружали имя Бехтерева.

А он невыразимое чувствовал облегчение и чуть удивленную радость, ибо в наблюдениях над собой тоже не единожды черпал факты, весьма интересные для дела. Сегодня он обнаружил — не впервые, нет, но так долго никогда не длился скрытый период,— его мозг, натренированный и дисциплинированный, где-то в глубинах своих, тайно от сознания и, боле того, сознанию пока неподотчетно уже недели две как готовил мысли и сведения для предстоящего выступления на годовщине любимого института, перед самыми близкими соратниками, друзьями, учениками. И тема эта — тема смерти человеческой, а точнее — человеческого бессмертия, тема эта, исподволь и не случайно зародившись в нем во время юбилея, властно и непрерывно собирала в кладовых памяти все, что могло пригодиться и понадобиться.

В конце февраля шестнадцатого года академик Бехтерев произносил речь о бессмертии человеческой личности. Шла война, и вести о тысячах смертей разносили по России газеты и конверты писем. К безвозвратности теперь относились уже привычно, и слова о человеческой гибели волновали только, если гибли близкие. А Бехтерев говорил о бессмертии человека вообще. Потому что, говорил он, если «вместе со смертью навсегда прекращается существование человека, спрашивается, к чему наши заботы о будущем? К чему, наконец, понятие долга, если существование человеческой личности прекращается вместе с последним смертным вздохом? Не правильнее ли тогда ничего не искать от жизни и только наслаждаться теми утехами которые она дает...»

Нет! Потому что «ни один вздох и ни одна улыбка не пропадают в мире бесследно».

Нет! Потому что «каждая человеческая личность... Не прекращает своего существования вместе с прекращением индивидуальной жизни, а продолжает его в полной мере во всех тех существах, которые с ней хотя бы косвенно соприкасались во время ее жизни, и таким образом живет в них и в потомстве как бы разлитою, но зато живет вечно, пока существует вообще жизнь на земле... Поэтому все то, что мы называем подвигом, и все то, что мы называем преступлением, непременно оставляют по себе определенный след в общечеловеческой жизни, который имеет соответствующие ему последствия в преемственном ряде поколений».

Вырисовывалась из неторопливых и веских слов седого глубокоглазого профессора впечатляющая и отчетливая картина того, как духовный облик каждого человека сотворяется то видимым, то неявным воздействием на него сотен других людей, еще живых и уже ушедших. И оттого — это следовало неопровержимо и убедительно — любой человек сам тоже не умирает, исчезая никуда и бесследно, а продолжает вечно жить во всей совокупности своих мыслей, дел и поступков, во всех проявлениях своей личности, отпечатавшейся в других и сказавшейся на их жизнях.

Конечно, все это больше напоминало проповедь, чем серьезную научную речь серьезного ученого. Однако идея о духовной преемственности человеческой, а значит, о двойном долге каждого — благодарности и ответственности, идея эстафеты духовной жизни вопреки телесной смерти оказалась очень близка Бехтереву, очень сродни глубинным его каким-то мыслям и неоднократно впоследствии повторялась им в различных вариантах. А сквозь призму этой глубокой идеи, сквозь высокую эту мысль — как достоверно и полно просматривается любая человеческая биография!

В том числе, конечно же, биография самого Бехтерева.